С 2 по 4 февраля в Берлине проходят первые показы спектакля Максима Диденко «Кремулятор» по одноименной книге Саши Филипенко. Роман основан на материалах допроса Петра Нестеренко — белогвардейца, который эмигрировал из-за революции, а потом вернулся в СССР и стал директором крематория, где по ночам сжигали тела репрессированных. Диденко, будучи известным во всем мире режиссером, уехал из России сразу после 24 февраля 2022 года и долго был безработным, потому что никто не хотел давать деньги на российские проекты. Он помогал бегущим от войны получать визы, занимался гуманитарной деятельностью. Ольга Шакина поговорила с Диденко о том, как он пережил почти два года войны, что думает о театральной жизни современной Москвы и Константине Богомолове как фронтмене этой жизни.
Это ваш первый за два года спектакль на русском языке. И он про эмиграцию, про невозможность возвращения на родину — и дикое желание вернуться. Вам самому хочется вернуться в Россию?
— Я по родным скучаю, по друзьям, пожалуй. Но вернуться мне не хочется. Я же пока в театре Derevo был (2004–2009 годы. — Прим. «Холода»), жил в основном в Дрездене, очень много путешествовал по свету. И вернулся в Россию исключительно потому, что хотел там найти свой язык как режиссер. Я его нашел и поехал дальше.
Пьесу по роману русскоязычного писателя Саши Филипенко «Кремулятор» для вас написал немецкий драматург. Почему?
— Ну он вообще по-русски разговаривает. У него жена беларуска. И они проживали в Москве, потому что она работала в посольстве Германии переводчиком. Сейчас они здесь в Германии живут.
Мы сначала думали спектакль на немецком делать. Предполагался немецкий артист. А потом я нашел Максима Суханова и понял, что по-немецки уже как-то навряд ли.
Еще я почитал и понял, что это настолько русское произведение, что его надо дать на русском языке. И там столько русских контекстов, что немец, глубоко не погруженный в историю России, не вкурит.
Полномасштабное вторжение в Украину вы встретили именно в России. Как это получилось, вы ведь в тот момент для Deutsches Theater в Берлине готовили постановку?
— Это вообще получилась какая-то судьбоносная вещь. Я делал презентацию новой бутылки [коньяка] Courvoisier в «Электротеатре». Такой, значит, люкс-бутылки, которая продавалась либо в России, либо в Duty Free, больше нигде.
Поехали то есть на заработки.
— Да-да. И была эта презентация назначена на 24 февраля. Вот 23 февраля я в Москву и приехал.
Приехали и охуели.
— Очень сильно. Был прям шок. Я должен был 25-го утром улетать, но перенес на один день — думал, улечу 26-го. Перенес на день — закрыли небо. Забавный был момент, что именно в те дни после длительного перерыва восстановили мой спектакль в Театре на Малой Бронной — «Норму» по Сорокину. Она шла с 1 марта. И благодаря этому переносу билетов я смог посмотреть спектакль. Это был, так сказать, мой прощальный жест в Москве и в России.
Худрук Театра на Малой Бронной Константин Богомолов вас пытался удержать в России? Кто-то пытался вообще?
— Ну, не Богомолов, но там один был человек, театральный деятель, который сказал мне: «Если ты уедешь, уже не вернешься». Но как-то я не испугался.
С какими чувствами вы наблюдаете то, что сегодня говорит и пишет Богомолов?
— Мне кажется, он в логике своей и эстетике существует вполне последовательно. Он же такой некромант. Мне кажется, что это все ему очень идет.
Типа поклоняется смерти?
— Ну да, он много лет в таком режиме существует. И я не удивлен.
Помню, в журнале «Татлер» писали: только два режиссера в Москве могут заставить светскую публику смотреть длинный заумный спектакль с одним антрактом — Константин Богомолов и Максим Диденко. Как вообще вы вместе с Богомоловым оказались в любимцах людей в бриллиантах?
— Не знаю, я это не анализировал никогда. Я, как в Россию приехал (после работы в театре Derevo в Германии. — Прим. «Холода»), жил в сквоте и одевался на помойке. У меня была очень славная, зачетная помойка у «Ленфильма», во дворике, где старший и младший Германы обитали. Там можно было одеваться очень неплохо.
Я, например, принципиально не пользовался деньгами почти год. И как вышло так, что людям стало нравиться мое творчество, я, честно говоря, ума не приложу. Мне всегда хотелось, чтобы мой театр был в меньшей степени интеллектуальным и больше эмоциональным. И я использовал все доступные средства для этого.
Вы приехали в Берлин, как только началась война. Постановка в Deutsches Theatre закрылась. Пытались сделать вместе с украинцами читку — они отказались. Финансирование, я так понимаю, на российские проекты достать было малореально. И что вы делали?
— Полгода — вообще ничего. Влез в долги. Занимался всякой гуманитарной работой, помогал вывозить людей из России: артистов, операторов, режиссеров. Человек 50, наверное, с моей небольшой помощью гуманитарные визы в Германию получили. Я подписал огромное количество писем. Ко мне тут есть доверие. Я член-корреспондент Академии художеств Саксонии, например.
Как вам вообще в Берлине живется?
— Бюрократия тут злоебучая и очень сложно найти себе жилище. Есть ощущение, что берлинский период моей эмиграции подходит к концу. Я перееду в Лондон, пожалуй. Там как будто бы у меня появились какие-то перспективы, мне что-то предлагают. А в Берлине мне ничего не предлагают.
Но у вас же скоро постановки в Мангейме, в Дрездене?
— Так я могу жить в Лондоне и ездить в Дрезден ставить спокойненько. Сейчас вот поеду в Тель-Авив «Саломею» ставить.
Не страшно ехать в Тель-Авив?
— Страшно. Но интересно.
Недавно вы сделали постановку по «Сталкеру» с немецкими студентами в Берлине?
— Мы нашли самый первый вариант сценария, который Стругацкие написали.
Сталкер возвращается домой и в мешке у себя обнаруживает золото. Писатель остается в зоне, потому что он заворожен ее миражами. А Профессор погибает. И заканчивается все ядерным взрывом.
Вы сами боитесь этого взрыва?
— Когда делал спектакль, это чувство было довольно острым. Не только у меня. Весь мир, мне кажется, жил этим чувством. А сейчас вроде как-то поуспокоилось.
Вы не верите в то, что Путин может начать ядерную войну?
— Мне кажется, что они там достаточно рациональные все-таки.
То есть не начнет?
— Нет, не начнет. Но вот война мировая очень даже запросто может быть. Я недавно посмотрел какую-то передачу про Ближний Восток: и что происходит с Ираном, и какой там вообще движ. Ничего хорошего, конечно, не ждет мир в ближайшее время.
Надо быть готовым к любому повороту. Мы сейчас еще находимся в свободном пространстве, но оно сжимается. И до какой степени оно сожмется, сложно представить. Но сжимание это я ощущаю довольно-таки ясно. И это, конечно, в высшей степени занимательно, как война меняет контуры мира. В плане не только географических границ, но и в плане культурных и человеческих.
Вот у меня в лондонском спектакле «Белая фабрика» (постановка по пьесе Дмитрия Глуховского. — Прим. «Холода») играл актер, еврей. У него отец, будучи ребенком, носил желтую звезду в Австрии, и в 1939 году каким-то чудом им удалось уехать в Великобританию. И вот там они уже как граждане Австрии тоже два года жили в лагере. Там они были евреи, а тут — нацисты. Вот я и думаю: кто знает, в каких еще лагерях нам придется посидеть.
Вы продолжаете помогать россиянам переехать? Вам хочется их всех вывезти сюда, сказать: «Дураки, уезжайте, вас же посадят» (как, собственно, героев «Кремулятора», которые вернулись из Парижа в Москву)?
— Я перестал этим заниматься. У людей там жизнь, у них там дома, работа, успех. Многие скованы языком, многие — всякими семейными обстоятельствами.
Вот Лев Семенович Рубинштейн до самой смерти жил в Москве. Что же, мы теперь его будем отменять, что ли? Мы же не долбоебы. Год примерно я отговаривал людей оставаться в России — а теперь перестал. Это их выбор. Ну и действительно же нелегко приходится здесь, так-то если. Примерно год я практически ничего не зарабатывал. В долги влез жесткие.
А в России у вас есть имущество какое-то?
— Нет у меня ничего. Я хожу реально в одной одежде уже месяца полтора, и меня лично это не парит. Я с того момента, как покинул родной город Омск, а покинул я его в 2000 году, вел кочевой образ жизни и продолжаю его вести по сию пору. За 24 года ничего не нажил, кроме опыта и седины.
Омск — это же город-мем.
— Он таким стал, когда я его уже покинул. Но я, например, там на заре своей юности участвовал в шиваитском ритуале (шиваизм — это традиция почитания Шивы. — Прим. «Холода»). Был там обнаружен древний город, построенный по спирали, в центре которого находился жертвенный холм («Холоду» не удалось найти исторических подтверждений этой информации). На этом холме и проходил ритуал посвящения одного из омичей в какой-то высокий сан священника шиваитского. И этому городу сколько-то тысяч лет, и существует предание, что именно оттуда пришли арии в Индию. Из Омска, значит. Пришли и основали индийскую цивилизацию.
Но сейчас в Омске, конечно, мрачновато. Там же находится знаменитый нефтезавод, который отжали москвичи. Это была такая трагедия для Омска. И когда нефтезавод был отжат, город захирел, убили мэра в 1990-е.
В Москве вы ставили спектакль-рейв в клубе «Мутабор». Знаете его владельца, который церкви кусочек святых мощей «из Ватикана» подарил?
— Не знаю. И наблюдаю за всем этим, как в телескоп за событиями, происходящими на Луне. Не то чтобы очень пристально наблюдаю, но послеживаю, конечно. Кинопроцесс сейчас на удивление интенсивный, очень много всего посмотрел довольно качественного. Очень нравятся российские сериалы и фильмы: «Фишер», «Плейлист волонтера», «Слово пацана», «Черная весна». В последнем я даже должен был сниматься, был утвержден — но совпало с репетициями в Берлине.
Планировали восстановить актерскую карьеру?
— Да, у меня ж такой гештальт незакрытый. Я когда поступил в театральный институт, меня сразу утвердили на главную роль в одном фильме. Но потом как-то перестало складываться. И вдруг возник какой-то интерес ко мне спустя годы. И я закрывал детскую травму. Мне прям нравилось актерством заниматься.
А как получилось, что вы актерством заниматься перестали?
— Я ушел из драматического театра в театр Derevo (Derevo Антона Адасинского, где Диденко сформировался как художник, — физический театр, где вместо слов — движение. — Прим. «Холода»). А это совершенно иное направление — и географическое, и эстетическое, и идеологическое. Я как на другую планету переселился. В России не бывал особо, ездил по фестивалям: Бразилия, Корея, Тайвань. Объездили всю Европу, в Эдинбурге выступали. Я по-русски редко разговаривал, да и вообще разговаривал редко.
У нас, например, было упражнение, когда ты несколько недель не разговариваешь. Вообще. У тебя такая тетрадочка висит на груди, на веревке, и карандашик — и ты, если тебе что-то надо сказать, пишешь просто. Были у Адасинского очистительные практики такие. Так что у меня был такой ретрит на пять лет.
Говорят, что театр Адасинского — тоталитарная секта.
— Да. Но на самом деле нет. Оно снаружи так кажется. Любой театр, по сути, тоталитарная секта. До некоторой степени. Как и служба в полиции или работа в скорой помощи — скажем так, служение.
Говорят, когда вы готовили спектакль «Конармия» по Бабелю — заперли курс Брусникина (Дмитрий Брусникин — российский актер, режиссер и педагог. На основе его курса в Школе-студии МХАТ был создан театр «Мастерская Брусникина». — Прим. «Холода») на какой-то базе и их там прессовали.
— Мы были в доме отдыха имени Яблочкиной в Комарово. Я не то что прессовал, но мы начинали каждое утро с пробежки. У нас марафон был. Потом всякие тренинги я проводил. Ребята приносили этюды всякие. Например, артист Игорь Титов приволок из леса какой-то гнилой диван, рубил его топором и что-то пел в этот момент, а из дивана выползали какие-то гусеницы. Было очень выразительно.
«Конармия» вышла в 2014 году, когда начался донбасский замес.
— Она, собственно, и была реакцией на этот замес.
Помню, что на одном из первых показов спектакля присутствовал Константин Эрнст. На Первом канале тогда как раз вышел сюжет про «распятого мальчика». А ваша постановка ведь о том, как брат убивает брата. И вот Эрнст выходит с вашего совершенно душераздирающего спектакля, улыбается, жмет всем руки. Может, надо было тогда не жать ему руку, а, например, сказать, что он сволочь?
— Вряд ли на него это произвело бы какое-то впечатление — он крепкий мужик. Но Эрнст еще что. Когда «Конармия» переехала в Центр имени Мейерхольда, меня после спектакля подвели к столу, где сидели люди в черных костюмчиках. Причем подвели, заломив за спину руку.
Я стоял в кафе после спектакля, меня там наверху ждали все на обсуждение. И подошел чел и говорит: «Подойдем к столику к нашему». Я говорю: «Не могу, у меня сейчас обсуждение». И он мне просто заломил руку и подвел к столу. Помню, у него было четыре пальца, а за столом сидел такой мужик с серым ежиком. Сказали: «Спасибо за спектакль, слава России!» И выпили все. Вряд ли это бандиты были. Бандитов-то больше нет у нас в России. Это тебе не Бабель.
Каковы, на ваш взгляд, вообще перспективы театра в России. Тот же Богомолов постоянно пишет в фейсбуке о свежих премьерах, пока Беркович сидит в СИЗО. Что с ними со всеми будет?
— Да так все и будет, никуда никто не денется. Жизнь будет побеждать смерть известно каким способом. Люди, которые остались за железным занавесом, будут делать там что-то радостное и ездить на гастроли в Китай и в Дубай. Иногда в Латинскую Америку.
Мне кажется, что проблема-то сейчас гораздо глобальнее, чем просто Россия. Разломы в мире значительно масштабнее.
И по какой линии проходят эти разломы?
— По линии диктатуры против демократии. И пока что демократия сильно продувает. Так что, я думаю, в России все будет цвести в том направлении, в котором сейчас и цветет.
Что мы могли сделать, чтобы войны не произошло?
— Мне кажется, мы сделали все, что могли, если честно. Просто то, что мы делали, не работало, а больше ничего было сделать нельзя.
Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.