«Обида, злость, агрессия, несправедливость. Но это и заставляет меня бороться дальше»‎

Интервью с акционисткой Катрин Ненашевой. Она выступает против войны, но остается в России

Катрин Ненашева — одна из самых известных российских художниц и акционисток, номинантка премий Кандинского и Бориса Немцова. В своих работах она исследует жизнь закрытых сообществ, экспериментирует с медиа и перформансом и активно выступает против войны. После полномасштабного вторжения России в Украину ее дважды задерживали: первый раз — за акцию «Мирный ужин», второй — якобы по ориентировке, вменив статью «о неповиновении полиции». При этом Ненашева остается в России, работает с неблагополучными подростками, планирует стодневный акционистский марафон и «библиотеку действий во время диктатуры». Константин Шавловский поговорил с Ненашевой о том, на что способны художники в России в 2023 году и почему «героизация акционистов»‎ — это плохо. 

Чтобы не пропускать главные материалы «Холода», подпишитесь на наш инстаграм и телеграм.

В 2020 году вы делали выставку «Акционизм и арт-активизм 2020: что дальше?» Сейчас 2023 год. Что дальше?

— На той выставке у нас была заглавная инсталляция, которую мы делали из мусорных пакетов и скотча — «Акционизм не спасет Россию»‎. Это было гигантское полотно из мусорного пакета, с очень коряво наклеенным скотчем. И мы там проблематизировали в том числе героизацию активизма. Я много критиковала либеральные медиа за то, что они рассказывали про акционистские практики только в связи с задержаниями или политическим, полицейским преследованием. А акционизм, которым я занималась, — это акционизм в первую очередь коммуникативный. 

Вообще, искусствоведы делят российский акционизм на три волны: к первой относятся акционисты 1990-х, ко второй, например, Pussy Riot и группа «Война», а в третьей волне, которая была в середине и ближе к концу десятых, мы уходили от героизации и каких-то ошеломительных акций. Отходили от мысли, что акционисты и художники, которые занимаются политическим или социальным искусством, могут глобально менять реальность, от широких и громких жестов. Мы выходили на улицу, чтобы разговаривать с людьми и в какой-то степени открывать глаза друг другу на какие-то проблемы, которые нас волнуют. 

Третья волна акционизма — во многом про заботу и про феминистский контекст, потому что им занимались в основном девушки и женщины разного возраста. И тут мы из политического пространства выходим в социальное, в общечеловеческое, и занимаемся какими-то более тихими вещами. И вот на этой выставке мы довольно много анализировали, насколько помпезность жеста к чему-то может привести. И нам уже тогда было понятно, что этот акционизм не спасет Россию. 

Можете расшифровать этот тезис?

— Вот та же вторая волна, все эти громкие акции, Pussy Riot, группа «Война» и так далее — чем они закончились? Эмиграцией или тюремными сроками. К тому же они довольно много взаимодействовали с разными либеральными тусовками, стали их символами. Сотрудничали с тем же Гельманом, который понятно что сейчас говорит про Россию и как выставляет на Западе российское искусство. А мы тогда говорили о том, что для того, чтобы что-то по-настоящему изменить, вовсе не обязательно выходить с громкой акцией и тут же винтиться. Но с какого-то момента, к сожалению, акционизм стал восприниматься только таким образом: красивая картинка в СМИ. Мы говорили о том, как важно сотрудничать и с правозащитниками, и с журналистами, и с социальными работниками, и с политиками. И в целом выступали за какие-то локальные действия и за партисипаторное искусство, которое существует не только для медиа и либеральной интеллигенции, но и непосредственно для людей.

Но вас тоже периодически тянуло с акциями на Красную площадь, что заведомо обречено на винтилово и определенный фокус в медиа.

— В тех акциях, где была задействована Красная площадь, я исследовала разные районы Москвы: и спальники, и малоизвестные улочки в центре, и знаковые, символические места. Для меня акционизм всегда был исследованием. И мои акции всегда длительные, композиционно они строятся как литературные произведения, где есть завязка, развитие, кульминация и развязка. Когда я делала акцию «Между здесь и там», где ходила в VR-очках по городу, Красная площадь была в середине. 

«Обида, злость, агрессия, несправедливость. Но это и заставляет меня бороться дальше»‎
Акция «Между здесь и там», 2017 год. 23 дня художница ходила по улицам Москвы в очках виртуальной реальности, в которых транслировались видео и фото из ПНИ. Одна из целей акции — привлечь внимание к жителям закрытых учреждений и наладить с ними коммуникацию. 22 июня 2017 года художницу задержали на Красной площади сотрудники полиции.

Акция была посвящена жителям психоневрологических интернатов, и Красная площадь была очень важной точкой, потому что я ходила по местам, которые хотели посетить люди из ПНИ. Это взгляд на Москву человека с инвалидностью из закрытого учреждения. Мы составили карту мест, и я была в какой-то степени их аватаром.

А в моей первой акции «Не бойся», где я месяц ходила в тюремной форме, Красная площадь была последней точкой. Начинала я с каких-то маленьких районов и везде рассказывала о положении женщин в тюрьме. В моих акциях всегда есть драматургия. Это, видимо, идет от моего пресловутого литературного образования, которое, наверное, только так мне и пригодилось.

Вы же окончили Литературный институт? 

— Да, у меня с ним довольно дурацкая история. Я училась сначала на прозе, потом перешла на поэтический к Олесе Николаевой (советская и российская поэтесса, жена протоиерея Владимира Вигилянского, в 2005–2012 годах руководителя пресс-службы патриарха. Архимандрит Тихон (Шевкунов) называл ее «первопроходцем русской православной прозы». — Прим. «Холода»). Мне даже в какой-то момент дали чуть ли не православную премию за мои тексты, 70 тысяч рублей. Доходило до того, что за акцию в храме я возненавидела Pussy Riot. Потому что я ходила в храм как подросток, которому некуда было пойти. Там было тихо и не употребляли наркотики, а я старалась их не употреблять в тот момент. И для меня акция Pussy Riot была посягательством на мое тихое место. Я даже пошла и набила гигантскую татуировку православного креста в знак протеста. А еще в институте я работала в газете «Завтра», где писала злостные статьи про выставки Марата Гельмана на «Винзаводе». Если погуглить, к сожалению, это все еще можно прочесть.

Как вас туда занесло?

— Как человека из народа. Моя семья и все мое окружение были максимально аполитичными. А я училась в Краснодаре, хотела стать журналисткой, и меня очень волновал социальный контекст. В регионах почти нет нормального образования, и мое, например, не позволяло узнать, кто такой Эдуард Лимонов или Дмитрий Пригов. И я приехала в Москву, будучи довольно необразованным подростком, но при этом очень хотела делать остросоциальные репортажи, быть журналисткой. Я была одиночкой, довольно кринжовой чувихой, и мне было социально очень сложно внедряться в какие-то тусовки. А в газету «Завтра» я попала, когда уничтожали Музей Маяковского (в 2013 году музей закрыли на капитальный ремонт, разобрав футуристическую экспозицию, что вызвало протесты. Сроки открытия музея много раз переносились, он остается закрытым до сих пор. — Прим. «Холода»). Для меня Маяковский тогда был очень важной революционной фигурой, его музей я очень любила, и, когда его уничтожали, пошла на митинг и написала потом антиправительственный текст, и газета «Завтра» его взяла. И потом я стала писать туда какие-то остросоциальные вещи, репортажи, обзоры спектаклей и выставок. 

И как же из газеты «Завтра» вы оказались в противоположном, если можно так сказать, лагере? 

— 2014 год, началась война, и мне нужно было схватывать сообщения от двух военкоров, чтобы делать из них новости. И я в какой-то момент резко осеклась и поняла, что просто не могу в этом участвовать. Что не хочу участвовать в разжигании войны — а это было именно оно. Даже своим невооруженным провинциальным взглядом я видела, что происходит полный пиздец. И я оттуда ушла и попала в журнал «Сноб», как бы смешно это ни звучало. Но мне не понравился формат, меня там довольно сильно «резали», и я поняла, что мне это не подходит. 

Так я пришла в благотворительность, и свою первую акцию «Не бойся» про тюремную адаптацию женщин я начала, потому что съездила в тюрьму как сотрудница благотворительной организации. Я увидела, с чем сталкиваются там женщины, и решила, что буду носить тюремную робу месяц. На тот момент я вообще ничего не знала про акционизм. И когда на середине акции у меня стали брать интервью и кто-то спросил: «О, а ты что, феминистская художница?» — я тупо стала гуглить, что такое феминизм.

После вашей поездки в самопровозглашенную ДНР в мае 2018 года, где вы с партнером подверглись пыткам, вы собиралась работать с ПТСР, в том числе с людьми, которые вернулись с войны. Сегодня таких людей все больше. Насколько работа в этом направлении кажется вам возможной сейчас?

— В 2018 году я хотела поддерживать, насколько это возможно, людей, которые сталкиваются с войной с разных сторон. Но тогда все обернулось тем, что я обзвонила через «Солдатских матерей» разных солдат — в основном это были ветераны афганской войны, — и там брали трубку либо родители, либо люди с инвалидностью, и все говорили: «Нет [не надо нам помогать]». Потом я пыталась выйти на контакт с Союзом добровольцев Донбасса, я приходила к ним и говорила: «Чуваки, я из другого лагеря, я пережила насилие, но я чувствую, что нам нужно разговаривать, и я хочу вас поддержать». Но меня в этих штабах стали очень стыдить, стали говорить, что я сама виновата в насилии, в пытках, доводили меня до слез и до истерики. 

При этом мы запустили проект поддержки людей, которые чувствуют агрессию и совершают какие-то агрессивные действия и насилие по отношению к разным людям. Мы никак его не рекламировали, он был скорее подпольным, и, к сожалению, ничего масштабного сделать не получилось. 

А в этом году у меня был опыт, о котором я особо никому не рассказывала: для перформанса, который я хотела сделать и который я так или иначе сделаю, я ходила по ветеранским госпиталям. Это было в июне, я проникла в сообщество «Своих не бросаем» и через них туда попала. У меня была идея сделать что-то про военную травму. И я видела огромное количество людей без рук, без ног, без глаз, были люди, у которых нет трех конечностей. Но ты выходишь с человеком покурить, пытаешься с ним поговорить, а он рассказывает, как они недавно ездили в санаторий и битами захерачили каких-то людей. Или человек тебе говорит: «Я очень хочу убивать и не знаю, что с этим делать». А у тебя не сожаление, не сочувствие, а агрессия возникает. У меня довольно много эмпатии к людям, я много лет в активизме и социальной работе, я много работаю с психологами, но когда передо мной сидит угловатый чел, плюется и говорит: «Я хочу всех убивать и дальше поеду всех убивать», то у меня не хватает эмпатии, чтобы продолжить с ним какое-то общение. Даже ради перформанса, ради акции, ради гуманитарной работы.

А другого типа взаимодействия вообще не было? 

— Я не проводила глубинное исследование, была там три-четыре раза, и это были очень быстрые походы. Там же чувакам надо, например, побриться, а у них нет рук для этого, и персонал их не бреет. Вот какие-то такие вещи. Но в целом там был такой вайб, что люди скорее гордятся тем, что они сделали. Были вагнеровцы, жесткие, пьяные, они ходили по госпиталю, и было ощущение, что они всех хотят отпиздить. У меня где-то в очень плохом качестве есть фотография, где люди с оторванными конечностями едут на инвалидных колясках, к которым прикреплены флаги 9 мая, и они так вот прогуливаются по госпиталю.

Кажется, что ваша акция «Поругайся со мной», которую вы проводили в карантин, сегодня была бы просто невозможна, потому что она бы тут же перешла в насилие. 

— С одной стороны, это, наверное, так: насилия точно стало больше. С другой — один из самых ярких эпизодов этой акции был в спальном районе Петербурга: это мое взаимодействие с человеком, который воевал в Чечне. У меня книжка в «Гараже» выходила с документацией, и там был такой разговор, что вот, я пришел с войны, пережил Чечню, у меня ПТСР, и я хочу всех насиловать и убивать. Я прихожу в пивнуху к ребятам, и у меня случаются какие-то скандалы, ссоры с ними, я хочу все время ударить свою жену. И мы с ним проговаривали эти вещи, обсуждали, откуда берется агрессия, и диалог получился. Хотя он хотел меня ударить, он был пьяный сильно, и его друг в какой-то момент остановил. Так что даже в 2020 году такие вещи случались. Мы просто старались не замечать того, что среди нас ходят люди, которые были на войне. И которые на этой войне так и остались. Поэтому сказать, что моя реальность как-то сильно изменилась с началом войны, я не могу. 

Но изменились ваши возможности.

— Да, к сожалению, как только где-то на афише мероприятия появляется мое имя, это создает небезопасную ситуацию для его участников. Возникает риск, что туда придет полиция. И получается, что, несмотря на то что я человек, который занимается социальными практиками, я не могу открыто о них говорить, публиковать адреса встреч: это заканчивается распугиванием гостей, административными штрафами и арестами.

А что, собственно, может делать художница, занимающаяся акционистскими практиками, в России сегодня?

— Это вопрос и для меня самой. В 2021 году у меня случился тяжелый психоз. Я несколько дней ходила по комнате, слышала разные голоса, у меня была попытка суицида, и после этого меня отправили в психиатрическую больницу. Это было напрямую связано с моим творческим кризисом, я не понимала, что мне дальше делать, что говорить, запуталась в своих переживаниях. Думаю, это было связано, конечно, и с пытками, и с полицейским преследованием, и какое-то время я не могла ни думать, ни говорить, ни читать. Двух слов связать не могла. И сразу после этого началась война, а я даже не успела толком оправиться. И меня это очень сильно задавило. Долгое время у меня не было ни позыва, ни желания делать какие-то перформансы, акции. При этом сейчас я поняла, что да, было бы классно сделать несколько проектов. 

О чем они могут быть? 

— О том, что я остаюсь в России. Где у тебя вариантов, в общем-то, немного: любая акция здесь может привести к тому, что ты садишься в тюрьму более-менее сразу, и это совсем никого не удивит, а просто добавит проблем какому-то помогающему сообществу. И что делать — это для меня большой экзистенциальный вопрос. При этом поговорить с коллегами-художниками я не могу: почти все уехали. А когда я говорю, например, психологам об этой проблеме, они говорят: «Диссидентская культура, закрытые выставки, закрытые перформансы — это все можно делать». Но моему методу эти практики совсем не подходят: социальное политическое искусство не может быть сделано в застенках, если только это не искусство политзаключенных или просто заключенных, которые сидят в тюрьме.

При этом вы считаете, что какое-то действие в России сегодня все же возможно?

— Я прекрасно понимаю, что не могу действовать так, как я действовала в конце 2010-х годов: это будет абсурдно и бессмысленно. Поэтому я отменила какие-то акции, которые хотела делать по лекалам того, как делала их раньше. И моя задача сейчас — понять, что это может быть за действие. Недавно я пришла к выводу, что с исторической точки зрения нам очень не хватает акционистской практики, которая отвечала бы на вопрос «А что вообще может сделать художник в условиях диктатуры?» Ты не можешь делать акцию в подвале, потому что теряется весь ее смысл, но и выйти на Красную площадь ты тоже не можешь. И сейчас у меня появилась идея, что я буду делать стодневный челлендж: это будут микроакции на разные темы. Я хочу создать библиотеку действий во время диктатуры, которые может совершать художник, находящийся под давлением и репрессиями. Понять, что может делать акционист в рамках диктатуры.

Что вы думаете о художниках, которые уехали? Могут ли они говорить о войне и о том, что происходит в России?

— Мне кажется, что на европейской территории и сцене очень важно говорить о том, что происходит в России! Но, конечно, хочется, чтобы активисты и художники не просто репостили, как многие любят, что «Россия — это террорист», а как-то более глубоко копали, что ли. Чтобы они своими практиками, акциями, перформансами, пикетами, в конце концов, показывали, что в России живут разные люди и что они сопротивляются. Мне кажется, российские художники могли бы хотя бы привлекать денежный ресурс из Европы для каких-то помогающих проектов — это было бы очень круто. Я никого не осуждаю, но я вижу очень мало проектов, поддерживающих тех, кто остается в России. Да у нас даже психологические бесплатные сервисы для активистов или правозащитников из России делаются людьми, которые тоже работают и остаются в России. Ну какого же хрена! Мне это непонятно, неприятно, и я очень злюсь по этому поводу.

Почему вы решили остаться в России и что произошло за эти полтора года с вашим решением? 

— В начале марта 2022 года меня сразу же задержали на 15 суток (Ненашеву задержали во время одной из первых антивоенных акций «Мирный ужин» и отправили отбывать срок в спецприемник в Сахарово. — Прим. «Холода»), так что я не успела даже подумать об отъезде. А когда в конце марта я вышла, то увидела, что часть моих друзей и соратников уехали. И я не могла толком понять, почему это случилось. Но я точно поняла, что мне важно оставаться, просто потому что я хочу быть последовательной и честной в своей художественной, активистской и социальной работе. Я занималась и занимаюсь помощью уязвимым группам, а они стали только еще уязвимее, и их стало больше. И я поняла, что будет нечестно и непоследовательно уезжать. Я не хочу и не могу бросать людей, с которыми работаю. 

Но вы же понимаете, что в любой момент это может закончиться тюрьмой.

— Я стараюсь не поддаваться страху. Мне очень важно морально, насколько это возможно, внутри себя противостоять панике, потому что это самое простое, на что сейчас можно купиться. И, опять-таки, если речь идет о какой-то последовательности, о какой-то твердости позиции, то очень важно панику не нагонять, не считать, что за любой вздох я буду арестована и меня посадят в тюрьму. 

Наверное, это еще идет из опыта пыток, когда в ДНР на меня наставили автомат и сказали, что, если ты не признаешься, что ты приехала к нам делать акцию против Путина, мы тебя расстреляем. Я тогда поняла, что я максимально свободна в этом состоянии — могу умереть, могу остаться в живых, и особой разницы уже не будет. И тогда я сказала, что, чуваки, не буду я отвечать на ваш вопрос, но, может, я могу чем-то вам помочь? В общем, для меня важно работать со страхом, тревогой, запугиванием. Особенно на фоне того количества людей, которые просто из-за визита полиции или из-за административного преследования уезжают, полностью сворачивают свою деятельность. Я не хотела бы так ломаться, для меня это важно с человеческой, с моральной точки зрения. 

После начала войны вы подвергали какой-то ревизии свои акции? 

— Поскольку у меня рухнули какие-то надежды, рухнули концепции, которые я строила в своей голове, то я сейчас довольно сильно все обесцениваю. Считаю, что все было зря, бессмысленно и ни к чему не привело. Половина моей аудитории уехала, и я просто чувствую себя как человек, который заново родился. Если честно, чувствую себя полной идиоткой: вроде есть прошлая жизнь, где я что-то делала, тратила психическое и физическое здоровье, у меня были какие-то связи и проекты, а сейчас я просто этими глазами, как будто вновь родившегося ребенка, но ребенка с уже тяжелой прошлой жизнью, смотрю на вещи и не понимаю, это было со мной или не было и кто я вообще. По факту — абсолютно никто.

Получается, что у вас есть имя, но это имя токсичный актив, потому что все, что вы будете делать хотя бы минимально публично, окажется в фокусе полицейского внимания?

— Да, и мне вчера, например, адвокатка сказала, что мое участие в любом проекте сейчас токсично. Ровно этими словами. От моего прошлого осталась только моя оболочка, которая привлекает негативное внимание и не дает сделать ничего нового. Мне всегда еще очень больно было, когда кому-то говорили, что вот, у тебя психическое расстройство или у тебя опыт насилия, и поэтому мы никуда тебя не возьмем. Меня это очень сильно ранило. А сейчас я сама оказалась в максимально уязвимом положении. И я буквально после слов, что я токсичный человек для любых проектов, разрыдалась. Я чувствую обиду, злость, агрессию, несправедливость. Но это и заставляет меня бороться дальше. Я не хочу с этим соглашаться.

Сейчас вы работаете с неблагополучными подростками. Можете рассказать об этой работе? 

— Я работаю с подростками уже три года. Началось все с того, что я работала в психиатрической больнице и там видела, как ребята, которые попадают туда из-за зависимости или насилия в семье, из-за буллинга или психических расстройств, проходят какое-то лечение, а потом возвращаются в токсичную среду, в которой им никто не может помочь. И когда я уже уволилась, одна девочка, с которой я работала, умерла от передозировки героина. И с ней же умерло еще несколько человек. И мы решили работать с темой подростковой зависимости, стали заниматься довольно редкой практикой, за которую я очень ратую и которая мне кажется очень важной в современной России. Это аутрич — уличная социальная работа, когда активисты, социальные работники и врачи ходят по злачным местам, клубам, паркам, где тусуются люди из уязвимых социальных групп, и предлагают им помощь. Мы пришли в тусовку, из которой была эта девочка, познакомились с ребятами, которые употребляли и употребляют наркотики, и стали делать группы поддержки для таких чуваков и чувих, оказывать им психологическую и психиатрическую помощь. И уже в течение трех лет есть проект, который называется «Подростки и котики».

Это исключительно социальная работа или она пересекается с вашими художественными практиками?

— Например, к подросткам на «Китай-городе» я заходила через акцию «Поругайся со мной». Вообще, разные активистские штуки переплетаются с социальными, по сути для меня это одно большое взаимодействие, можно назвать его «социальным перформансом». Мы с ребятами делаем и фестивали, и мини-выставки, было театральное направление, которое вели мои коллеги, и это все одна большая работа.

В эту работу тоже вмешивается государство?

— Да, как раз меня преследуют за акционизм и за работу с подростками. Меня обвиняют в «пропаганде ЛГБТ» среди подростков: в Петербурге есть такой персонаж Тимур Булатов, который пишет доносы на все мероприятия, которые делают активистки и феминистки. 

Сразу после войны возникло «Феминистское антивоенное сопротивление» — насколько важной вам кажется их деятельность? 

— У меня есть определенный контекст взаимодействия с этим сообществом. Сначала я в него вступила. Я находилась в России, только вышла из-под ареста в начале войны и создала психологическую службу, которая по-прежнему, в том числе за счет моих коллег и соратниц, работает. Потом у меня случился депрессивный эпизод, во время которого я не могла заниматься активизмом. Но на тот момент я уже довольно сильно чувствовала отрыв, потому что большая часть команды ФАС находится не в России, а те, кто остается, подвергаются большой опасности. Это были неравнозначные условия. 

А потом было несколько кейсов, которые поставили под вопрос безопасность активистской деятельности ФАС, ну и, соответственно, я больше не захотела там находиться. И в целом написала, что не очень понимаю, как деятельность организации, которая в своем большинстве строится на активистках за границей, может иметь хоть какое-то влияние на российский контекст. И тем более подвергать опасности людей, которые здесь находятся. 

И я столкнулась с довольно сильной агрессией со стороны координаторок и основательниц в свой адрес, что стало для меня очень показательным. Тот факт, что мнение и опыт человека, который остается в России и продолжает здесь какую-то деятельность, не ценится, на мой взгляд, говорит сам за себя. И на данный момент как человек, который находится в России, я не вижу, чтобы деятельность ФАС как-то позитивно влияла на жизнь людей в России. Я вижу смысл в том, чтобы развивались какие-то сообщества за границей, чтобы уехавшие активистки говорили о проблемах России, устраивали акции. Но в России я не вижу смысла во взаимодействии: как показывает практика, от этого намного больше проблем, преследований, штрафов и уголовных наказаний для участниц.

Ваш спектакль «Россия 20:20» был посвящен людям в депрессии. О чем были бы спектакли «Россия 20:22» и «Россия 20:23»?

— Спектакль «Россия 20:20» является частью проекта «Психоактивно», в рамках которого мы придумали и развивали психоактивизм (деятельность, направленная на просвещение и дестигматизацию людей с нарушениями ментального здоровья. — Прим. «Холода»)

«Обида, злость, агрессия, несправедливость. Но это и заставляет меня бороться дальше»‎
Проект «Психоактивно» объединяет людей с ментальными расстройствами и получил развитие после первомайской демонстрации 2018 года, когда психоактивистов массово задержали на Васильевском спуске.

Под этим мы понимали, с одной стороны, помощь и поддержку людей с психическими расстройствами, а с другой стороны, рассматривали психологическое и психическое состояния человека в России. Нам важно было говорить про психику человека, не про его политическое, а про его реальное, настоящее состояние души. И вот исходя из этого я думаю, что спектакль «Россия 20:22» был бы про ПТСР, а «Россия 20:23», наверное, про тревогу. Потому что я вижу большое количество людей, которые остаются в России, пытаются здесь что-то делать, и при этом у них непроработанное ПТСР, на которое накладывается еще и тревожное расстройство. И ты совершенно не понимаешь, куда тебе идти, у тебя нет ни проекта, ни понимания будущего. 

Мы начинали разговор со слогана «Акционизм не спасет Россию». А что спасет Россию?

— О, классный вопрос. Но я, конечно, не хотела бы становиться на табуреточку и говорить о том, что спасет Россию. У меня есть только одна мысль, которая связана с тем, что было бы очень круто больше выходить из дома и общаться с другими людьми. Искать общий язык и в целом больше узнавать жизнь. Недавно Марина Разбежкина давала интервью Любе Аркус, которое называлось «Огромным количеством людей никто не интересуется». И меня вот это всегда очень кололо. Мне кажется, что, вне зависимости от того, где ты находишься, в России или за ее пределами, очень классно знать и понимать, как живут и работают люди в закрытых учреждениях, в тюрьме, в регионах, в деревнях. 

И второй момент. Важно прорабатывать свои травмы и помогать другим получать доступ и возможность к тому, чтобы их прорабатывать. Революция — это же про что? Любое сопротивление — про решение психологических вопросов внутри себя, про прорабатывание своих травм, страхов, тревог. Не знаю, спасет ли это Россию, но хотелось бы, чтобы у людей были возможности для того, чтобы говорить друг с другом. И не бояться.

Фото на обложке
Наташа Буданцева
Поддержите тех, кому доверяете
«Холод» — свободное СМИ без цензуры. Мы работаем благодаря вашей поддержке.