«Представление о том, что мы как общество прогрессируем, — миф»

Культуролог Оксана Мороз — о том, как ведут себя люди на фоне катастроф

Культуролог, доцент НИУ ВШЭ Оксана Мороз рассказала «Холоду» о том, как исторические события прошлого века влияют на нас, почему в высказываниях политиков Иван Грозный, Петр Первый, Сталин и Александр Невский живут одновременно, а также о том, как выстраивать систему воспитания, чтобы в российском обществе стало больше эмпатии и солидарности.

«Представление о том, что мы как общество прогрессируем, — миф»

О судьбе культуры 

Сразу после 24 февраля многие начали беспокоиться о будущем русской культуры едва ли не больше, чем о событиях, которые происходят. Как вы считаете, почему?

— Задаваться вопросом: «Что будет со мной и с близкими?» — страшно, проще задаваться вопросами о некой «культуре». Ведь чтобы осмыслить, в какой мы сложной ситуации, и иметь возможность с ней что-то делать, нужно переместиться с позиции внешнего наблюдателя на позицию участника, который принимает ответственность. А это делать очень тяжело и некомфортно.

Поэтому люди рассуждают о чем-то, что существует отдельно от них, причем делают это безопасным образом — говорят не о конкретной ответственности или даже вине, а об общем ощущении беспросветной виноватости. Но из этих рассуждений на самом деле ничего не следует. Ведь если мы решим переосмыслить Толстого и Достоевского как имперцев, то после этого ничего не произойдет — даже Гогена после всех скандалов продолжают выставлять, пусть и с определенными приписками. Ничего не случится, но такая позиция позволит нам спокойно существовать, как будто мы сделали что-то полезное.

Как вы думаете, как на российскую культуру будет влиять цензура?

— У огромного количества людей в России есть опыт использования эзопова языка и жизни с «фигой в кармане». Об этом хорошо писал антрополог Алексей Юрчак в книге «Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение». Да, для современного человека это выглядит как откат назад, но пользу этого опыта для выживания нельзя отрицать.

В опыте советских людей есть использование мягкой критики и иронии: например, как в фильмах Рязанова, посмотрев которые, люди могли выдохнуть и почувствовать, что они все же могут говорить о чем-то, несмотря на цензуру. 

Есть мнение, что культура лучше всего чувствует себя в условиях ограничений. В закрытых арт-сообществах, например, себе можно позволять больше экспериментов, чем среди истеблишмента, премий и грантов. Поэтому я думаю, что будет происходить развитие андеграундных, субкультурных штук — но, возможно, не открыто протестных. 

Для того, чтобы это случилось, люди из культурных индустрий должны переключиться из привычного режима — много денег, гранты, зарплаты — в альтернативный. Но пока я вижу скорее сопротивление этой идее от представителей индустрии — им не хочется менять свои «сытые» места на что-то неустойчивое. Но тут вопрос простой: или полная свобода высказывания, или игра по правилам в истеблишменте.

Вы считаете, что нельзя взять и законсервировать какую-нибудь ценность, например, в книжке, и передавать ее из поколения в поколение. Насколько важной вам вообще кажется роль культурных продуктов — тех же книг или фильмов — в общественных процессах?

— Представление о том, что можно дать человеку книжку и таким образом воспитать его как надо, — очень удобное, но, к сожалению, неправильное, ведь человек потребляет любые смыслы, интерпретируя их. Кроме того, такое представление делит людей на «людей культуры» и остальных. Но культура — это совокупность норм, убеждений, верований и мифов, и поэтому каждый человек — это человек культуры. 

Культура — всеобъемлющая штука: каждый из нас — и сосуд, и источник культуры. Из наших усилий или их отсутствия складывается какая-то общественная картинка убеждений. И мы имеем то, что имеем, не потому, что «интеллектуалы проиграли» или, например, кому-то не дали прочитать нужную книжку, а потому, что мы все вместе создали эту систему убеждений и принципов — или беспринципности.

«Представление о том, что мы как общество прогрессируем, — миф»
Фото: Анатолий Мальцев / EPA / Scanpix / LETA

Об умении вести диалог 

Видите ли вы в нынешних обстоятельствах какую-то надежду на то, что эмпатия, у которой нет выхода из-за законодательных ограничений, пойдет на полезные дела?

— Мне кажется, что надежда есть. Даже практики приспособления — «бей» (активизм или волонтерство), «беги» (эскапизм), «замри» (ожидание нового статус-кво), «сдавайся» (когда человек не просто плывет по течению, а еще и гребет в его направлении) — это продолжение жизни. Люди находят адаптивные механизмы, которые отличаются от прежних, и могут использовать какие-то из них во благо себе, близким и окружающим.

Но я бы не стала переоценивать способность человека к эмпатии. Мне кажется важным разрушать миф о том, что есть эмпатия «по умолчанию». Мы все-таки изначально предрасположены позитивно относиться только к тем, кто зарекомендовал себя как «свой». К тем, кто маркирован как «чужой», отношение может быть намного менее гуманное. 

Например, мы более-менее согласны, что есть людей нехорошо. Но мы можем прийти к ситуации, когда у нас возникнет соблазн пересмотреть терминологию и в понятие «человек» войдут вовсе не все индивиды, кого-то можно будет легко исключить, подвергнуть дискриминации. 

Те пути выхода из разных ситуаций, которые мы видим, зависят от того, во что мы верим: например, какие у нас представления о правах или достоинстве. Если мы примем во внимание этот нюанс, мы поймем, почему есть люди, которые спокойно смотрят на людоедство и зверство, считаясь в своей среде вполне приятными, даже добрыми.

Если мы примем тот факт, что у людей разные представления о хорошем, мы сможем научиться договариваться друг с другом, и появится надежда на общее развитие. А это, в свою очередь, позволит нам не сублимировать, не канализировать в какие-то активности почти случайным образом свои переживания, а действовать сознательно и ответственно, понимая свои ограничения. При этом каждому из нас нужно спросить и самого себя: а где заканчивается моя эмпатия? И считаю ли я нормальным то, что она где-то заканчивается? 

Насколько я понимаю, возможность диалога вы рассматриваете как утопию. Но если он все же случится, то о чем нам придется договариваться друг с другом?

— О том, что нам постоянно нужно учиться понимать и слушать друг друга, все шире открывать глаза. Обучаться диалогу в философском, хабермасовском смысле слова, признавая право на наличие другого мнения. Понимая, что прийти к какому-то результату в диалоге — это возможность, а не обязанность.

У этой идеи есть много но. Человек — существо ленивое, и оно стремится к краткосрочным результатам. А умение слушать других и не делить мир на черное и белое требует огромного количества ресурсов, усилий, энергии. Поэтому, как мне кажется, многие люди, если и решат нащупать границы своей толерантности, на этом и успокоятся. Например, нащупают внутренний расизм и скажут: «Ну, что ж, я такой человек. Если это не приводит к открытым конфликтам —  почему бы и нет?».

Кроме того, мы все считаем, что хорошо умеем вести диалог. Мы же постоянно переписываемся и перезваниваемся друг с другом, разве нет? Но умение разговаривать с другими не означает, что мы умеем жить с теми, кто не похож на нас и имеет иные представления о жизни. Сложно признать, что ты не самый умный, не лучше всех можешь решить любой жизненный вопрос, — в том числе из-за когнитивных искажений, которые защищают психику от столкновения с мнениями, непохожими на наше.

О мифе про прогресс 

То есть постоянный и сложный диалог должен привести нас к прогрессу? 

— Я вообще считаю, что представление о том, что мы как общество прогрессируем, — это миф. Прогресс легко заметить на микроуровнях, но я вижу его как один шаг вперед и два назад. Кроме того, консервативно настроенные люди могут вкладывать в слово «прогресс» совсем другие понятия. Например, возвращение к традициям. 

Вы считаете миф о прогрессе вредным для общества?

— Нет, я бы не говорила, что миф сам по себе вреден. Вся культура построена на мифах. Они позволяют людям существовать, они создают основания для жизни и ощущение, что все не зря. На мифе о том, что естественным и желаемым состоянием для человека является безопасность и комфорт, построена современная культура потребления, публичная основа функционирования многих обществ. На мифе о необходимости заботы о себе, ценности индивидуальных переживаний и их защиты стоит крайне актуальный дискурс поп-психологии, отголоски которого можно услышать как в повседневных беседах, так и в вирусных культурных продуктах.

Но, как мне кажется, современный человек был отчасти готов к тому, что миф о прогрессе развалится. Это отражается везде — скажем, в фильмах: от Marvel до Триера и от российских режиссеров до южнокорейских. Почти в каждом фильме есть какие-то большие конфликты, что-то страшное, какие-то несправедливости. Все это должно напоминать нам: «Мы сейчас сидим в комфортном кинотеатре внутри стабильной культуры потребления. Нам кажется, что сейчас пик развития человечества и дальше будет только лучше. Но давайте посмотрим на реальность, где может случиться все, что угодно». 

И тут дело не только в том, что мы хотим пощекотать нервы. Стабильность ощущалась как неустойчивая, и люди чувствовали, что, сбегая в эти неуютные миры, можно найти инструменты, которые позволят нам — в случае чего — быть готовыми к сломам реальности. 

Это был именно потенциал обрушения прогресса: не предполагалось, что это случится с нами, но подсознательно мы были готовы к большим катастрофам и травмам.

Потому что они не могли не случиться? 

— Не было такого поколения на Земле, с которым бы не случались катастрофы. Люди, которые живут в местах, где после Второй мировой войны не было конфликтов и катастроф, могли считать, что живут в самое мирное и самое лучшее время. Такое мнение поддерживается довольно популярными и как будто даже фактологическими медийными проектами. Но мнение это ошибочное: его носители просто не хотели смотреть на войны и, например, эпидемии в других регионах. И в этом нежелании тоже проявляется миф о прогрессе. Он поддерживается не только кинематографистами, но и теми, кто претендует на звание ученых: например, в знаменитой книжке Стивена Пинкера «Лучшее в нас. Почему насилия в мире стало меньше». А ведь если смотреть глобально, то люди грызут друг другу глотки в прежнем режиме.

«Представление о том, что мы как общество прогрессируем, — миф»
Фото: Дмитрий Ловецкий / AP / Scanpix / LETA

Об эмпатии и солидарности 

Во время пандемии в России раньше, чем в Европе, отменили карантин и начали заострять внимание скорее на спасении малого бизнеса, чем на высокой заболеваемости и смертности. Это могло «подготовить» людей закрывать глаза на трагедии и смерти, с которыми мы сталкиваемся сейчас?

— Не думаю, что пандемия открыла что-то новое — лишь подчеркнула. Для меня реакция людей на пандемию была огромным разочарованием: я не могла понять, как при таком количестве открытой информации люди стремились вернуть сотрудников в офис, например. Это показывает, что в нашем обществе отсутствует представление о солидарности, об ответственности друг за друга, об уважении к жизни. 

И это повторяется во всех ситуациях. На трагедии мы далеко не всегда реагируем с сопереживанием и солидарностью, а даже если реагируем — например, как в случаях с Бесланом или с «Зимней вишней», — качественно и широко закрепленной памяти об этих событиях все равно нет.

Но в этом вряд ли виновато лишь государство? 

— Нет. Но, безусловно, какая-то общественная повестка (необязательно государственная) накладывает свой отпечаток на поведение людей в таких страшных ситуациях.

Во-первых, видимо, насильное кормление коллективизмом не прошло даром, и общество оказалось абсолютно атомизированным. Люди не верят, что могут друг другу помогать — и что помогут им. Каждый сам за себя. Это постсоветская история становления неолиберального и суперкапиталистического общества — при этом быстрыми темпами, которые не позволяют прививать практики инклюзии. 

Во-вторых, на политическом, экономическом, культурном уровне (не только в России, во многих обществах) индивиды, о которых говорят и на которых равняются, — это «люди, которые смогли», атланты, которые расправили плечи, — от Илона Маска до социальных активистов. Это приводит к тому, что показывать слабину и просить о помощи, открыто говорить о своих проблемах и сложностях для людей становится недопустимым. Если ты просишь поддержки, то ты слаб и тебя обязательно пнут.

Видите ли вы какие-то пути выхода из этой ситуации?

— Я искренне верю в то, что можно аккуратно настраивать системы воспитания, образования и просвещения так, чтобы у людей появлялись представления о разных ценностных системах и они могли выбирать их более информированно: чтобы человек не во взрослом возрасте почерпнул у политического оппонента слово «толерантность» и потом всех называл «толерастами», а знакомился с тем, как толерантность работает на практике, в более раннем возрасте. И потом уже принимал для себя решение — подходит для него это или нет. 

Я считаю, что все, что касается эмпатии, поддержки и инклюзии, можно очень здорово внедрять в образование — от самого раннего до того, что получают взрослые. Но для этого нужно, чтобы представления о том, как должно выглядеть образование и просвещение, превратились в штуку, которая дышит и живет. 

Как это может выглядеть? Мне нравится такой пример: когда детей учат природоведению и биологии, используются умозрительные вещи — то есть учебники с картинками. И в итоге человек вообще не умеет взаимодействовать с живым. А можно было водить детей в образовательные центры на базе ферм и приютов, например, и показывать, как вести себя с животными, чтобы природа из вещи, про которую дети ничего не знают, превращалась в мир, где они живут. И то же самое можно придумать про обществознание, про историю, про литературу — и про эмпатию. 

Можно, например, знакомить людей с тем, что несправедливость есть вокруг нас — а не где-то в далеких странах — и с ней можно бороться на низовом уровне. Приглашать детей участвовать в волонтерских проектах с той проблематикой, которую они выберут: культурной, социальной и так далее. Показывать, что включаться в такие практики — это норма. Части детей это поможет вырасти с пониманием, что такое эффективный альтруизм. Через какое-то время появятся люди, для которых помощь и умение думать о других будут естественными вещами — вне зависимости от политической системы. Ведь представления о хорошем и плохом можно сконструировать так, чтобы ими было сложнее манипулировать. 

Об эклектике пропаганды

Когда смотришь на российскую мифологию, которая должна поддерживать военную операцию, то видно, что ее как будто собирали со всей российской истории сразу. С какой целью используется эта эклектика?

— Чем чаще сменяются режимы и политические курсы, тем более фундаментальные основания власти ищут для себя и своих решений. Например, когда власть хочет подчеркнуть связь институтов государства и церкви, начинают больше говорить об истории христианства. Когда некоторым элитам хочется подчеркнуть верность ценностям демократии — устанавливают памятник Александру II Освободителю. А когда во время пандемии нужно подчеркнуть способность страны консолидированно противостоять серьезным испытаниям — поминают все напасти, вплоть до ставших мемом «печенегов и половцев». 

Но это с точки зрения управленцев, а есть люди — объект этих всех высказываний. И здесь возникает не просто эклектика, а абсолютный хаос. Мы попадаем в конкуренцию нарративов: и Грозный, и Петр Первый, и Сталин, и чуть ли не Александр Невский вместе с теми, кто участвовал в Отечественной войне 1812 года, живут прямо сейчас, с нами вместе — как минимум в публичных высказываниях политиков. 

Создает ли это для людей какую-то возможность выбора? Нет, потому что эти страницы истории подаются как равнозначные. Все эти люди для нас — эффективные менеджеры, герои, обеспечившие триумф «нации», хотя сравнивать их (как и общества, которые они так или иначе представляют) — все равно, что сравнивать красное, круглое и соленое.

Я считаю, что люди не обязаны досконально знать историю. Ожидание тотальной образованности здесь, скорее всего, обернется развитием диванной аналитики в этой области. Но мы очень плохо информированы даже об истории своих семей. И это не всегда наша вина: дело еще и в том, что где-то закрыты архивы, у кого-то предки скрывали свое происхождение, опасаясь преследований. Поэтому у людей нет ощущения, что мы откуда-то происходим и за нами стоят многие поколения. 

Эта ситуация переносится с личного уровня на общественный. Поэтому мы на социальном уровне не очень чувствительны к истории и в один день благосклонно принимаем то, что Россия — это борец с половцами, в другой — то, что Петр прорубил окно в Европу, а в третий — начинаем рассуждать о том, что происходило в начале XX века. И все это все для нас какие-то равноудаленные штуки.

То есть вся эта историческая эклектика работает благодаря тому, что мы вне истории? «Россия — это все и сразу»

— Скорее, «Россия была всегда». Это не США, которые возникли в какой-то определенный момент. Это не страна, которая переживала разные периоды: колониальная и постколониальная держава, какие-то там династии. Нет, Россия была всегда — и вне зависимости от того, как менялась власть и какие были формы правления, это всегда была Россия. Хотя это, очевидно, антиисторический подход. 

Но он спасительный, ведь если начать думать о сменах исторических вех, режимов, общественного устройства, то начинаешь понимать, как много страшных событий пережили люди, — а жить, понимая, что ты наследник этого всего, очень тяжело. Гораздо проще жить в мире, где все хорошо и стабильно. Это неведение и антиисторизм помогают не утруждать себя страшными вопросами. Но, как показывает практика, чем дольше мы себя ими не утруждаем — тем ближе они оказываются к нам. 

Фото на обложке
Юрий Кочетков / EPA / Scanpix / LETA
Поддержите тех, кому доверяете
«Холод» — свободное СМИ без цензуры. Мы работаем благодаря вашей поддержке.