«В России сталкиваются два желания: отделиться и возглавить»

Борис Гройс — возможно, главный в мире исследователь тоталитарной культуры. Вот что он думает о современной России

Профессор славистики Нью-Йоркского университета, философ, культуролог Борис Гройс — один из самых известных в мире исследователей того, как искусство связано с политикой. 35 лет назад вышла его книга «Gesamtkunstwerk Сталин», изменившая привычный взгляд на авангард, его отношения с тоталитарной властью и определившая государство как художественное произведение, созданное на крови. Историк Сергей Бондаренко поговорил с Гройсом о том, как война в Украине отразится на искусстве и общественной мысли и что ждет Россию после поражения.

Чтобы не пропускать главные материалы «Холода», подпишитесь на наш инстаграм и телеграм.

Как, по-вашему, искусство переживает состояние войны? Возникает ли сейчас новое антивоенное искусство? 

— Исторический опыт показывает, что в воюющих странах искусство обычно оказывается под сильным влиянием патриотических общественных настроений. Это можно сказать и об искусстве в Первую и Вторую мировые войны. В этой ситуации антивоенное искусство практикуется только в нейтральных странах — как, например, в Швейцарии. Тут можно вспомнить французскую и немецкую эмиграцию в Швейцарию в Первую и Вторую мировые войны: таких авторов, как, скажем, Герман Гессе, а также художников дадаизма и других авангардных направлений. 

В воюющих странах антивоенное искусство появилось лишь после окончания войны — в литературе, прежде всего в поэзии. Например, романы Хемингуэя, Ремарка, Селина. И, конечно, немецкий экспрессионизм. А знаменитая «Герника» Пикассо тоже была создана им в эмиграции — во Франции.  

Так что для современного искусства времен войны позиция эмиграции — совсем неплохой вариант. В эмиграции вы не находитесь в ситуации противостояния, «за или против», которая в воюющих странах со временем только радикализируется. 

Кажется, что сейчас именно улицы городов становятся площадками для антивоенного искусства: граффити, стикеров, перформансов, пикетов. 

— Опять же: мне не кажется, что в этом есть что-то принципиальное новое. Тот же Малевич создал «Черный квадрат» в рамках инсценировки оперы «Победа над солнцем», которая задумывалась как мистерия на Неве. Хлебников говорил, что солнце, к сожалению, не погасло — вероятно, потому, что Нева, как река, не обладает сакральной мощью. С Нилом, возможно, это бы и подействовало. Демонстрации, акции футуристов проходили на Невском, дадаистское «Кабаре Вольтер», организованное Хуго Баллем в Цюрихе, тоже было публичным пространством. Если вы думаете, например, что классический формализм был другим, — нет: Кандинский всю жизнь мечтал работать в театре, поставить оперу. Он написал [сценическую композицию] «Желтый звук», начал ее постановку в 1914 году. Ассистентом у него работал как раз Хуго Балль (немецкий поэт, дезертировал с фронта в Швейцарию, где открыл легендарное арт-кафе «Кабаре Вольтер». — Прим. «Холода») — опять-таки, только война помешала им ее закончить. 

Так что нет, город давно является пространством для искусства. Маринетти оценивал результат своих перформансов по числу упоминаний в завтрашних газетах. Апелляция к публичному пространству была всегда. Да, СМИ изменились, но не изменился сам принцип. Выросла лишь амплификация, распространение сигнала.

Как на все эти процессы влияет проходящая в России мобилизация?

— Я не вижу в России настоящей психологической мобилизации населения. Страна формально мобилизована, но люди в большом своем проценте живут обычной жизнью. Однако логика войны всегда заключается в том, что мобилизация растет. В том числе и психологическая. 

Я как-то разговаривал с одной очень пожилой дамой: она рассказывала мне, как ехала на петроградском трамвае (на таком еще ездил я сам — маршруты трамваев в Питере очень стабильны) и вдруг увидела, что с балкона во дворце Кшесинской кто-то выступает. Она думала слезть и подойти послушать, но потом решила, что есть дела поважнее и поехала дальше. Конечно, этим человеком на балконе был Ленин. Но в том-то и дело, что тогда он не был достаточно заметен даже для человека из соседнего трамвая. Прошел год, потом еще год — и ситуация радикально изменилась. Заметность мобилизации также растет со временем.

Это инерция? 

— Реакция людей постепенно меняется. Социологически это можно будет исследовать. Но психологически мы будем чувствовать это изменение по мере того, как оно будет проявляться все больше. В этом, если хотите, и есть роль искусства. Психологические процессы трудно описать объективно, так что лишь когда война заканчивается, искусство берет на себя эту функцию — описать личную психологическую реакцию людей. Причем не просто изолированную, а типическую — более или менее распространенную. 

Разницу между мобилизацией населения в СССР и на Западе я очень хорошо помню на примере Карибского кризиса. В Советском Союзе на него почти никто не обратил внимания, а я заметил только потому, что регулярно читал иностранные газеты, слушал иностранное радио. В Америке тогда половина населения начала строить себе бункеры. Социально-психологическая разница между Западом и Востоком очень велика. Западная психика очень неустойчива, очень быстро мобилизуется, очень быстро приходит в ужас. Ницще хорошо описал это состояние постоянного ужаса, ощущения, что сейчас все развалится, рухнет. Этого ощущения в России все еще нет. В этом смысле она постепенно, очень медленно становится западной страной.

«В России сталкиваются два желания: отделиться и возглавить»
Я хотел вас спросить о психологическом опыте художника, работающего под давлением. Вы жили в среде таких художников в 1970-е годы. Можно ли их опыт как-то сопоставить с тем, что сейчас переживают люди в России, выступающие против войны? 

— После смерти Сталина многие советские художники верили в возможность внедрить традицию модернизма в местную культуру, утвердить индивидуальную художественную свободу. У них перед глазами были такие примеры: в Польше, в Венгрии и в Югославии это вполне сочеталось с определенным типом политического режима — условно социалистическим.

К началу 1970-х годов, когда я сам уже стал активен в этом художественном поле, все люди вокруг меня чувствовали полное разочарование, крушение этих надежд. Надо сказать, что у меня этих надежд не было и раньше. Я воспринял крах иллюзий как нечто само собой разумеющееся — просто не обратил на это внимания. Реакцией на разочарование стало то, что люди, которые работали в 1970-х — начале 1980-х годов, начали создавать свой независимый мир. Пресса, публичная жизнь были под контролем, но контроль за повседневностью, частной жизнью был достаточно слабым. 

Это был период утраты социальной гравитации. Создалась зона довольно независимой художественной деятельности — и, думаю, эта ситуация уже не повторится. Давление со стороны режима ослабело, давление со стороны рынка еще не возникло. Уже к середине 1980-х стало ясно, что между людьми, которые имеют деньги, и теми, кто их не имеет, большая разница. Из-за этого возникло большое давление: не участвуешь в конкуренции — можешь элементарно погибнуть. А 1970-е были периодом, когда на советского человека не оказывалось, в сущности, никакого давления. Ни идеологического, ни экономического.  

Сейчас в России уровень экономического давления на человека очень высок. Когда в начале 1990-х я здесь, на Западе, читал русские статьи о том, что с появлением капитализма увеличится свобода, — я, мягко говоря, очень удивлялся. С ростом капитализма люди начинают бояться за свои деньги. И если ты не следуешь общему фарватеру, ты деньги безусловно потеряешь, без вариантов. Я думаю, что в России связь между благосостоянием и движением в фарватере является центральным приводным ремнем для функционирования общества. 

В этой ситуации создание альтернативных структур возможно, но менее вероятно, чем в 1970-е годы, когда люди жили в ситуации неофициальной культуры и, что важно, неофициальной экономики. Именно она не давала людям пойти на дно. Сейчас у меня впечатление, что чем дальше, тем меньше она будет держать. А мейнстрим, работа приводных ремней, связывающих экономическое благополучие и социальную лояльность, будет только усиливаться.

Летом вы говорили и писали о том, что цель войны для России — изолироваться, отрезать себя от Запада. Что случится с культурой, с культурными институциями — смогут ли они как-то восстановить неформальные связи с внешним миром или действительно произойдет разрыв, глобальная внутренняя перестройка?

— Это очень трудно предвидеть. Но скажу так: уже в начале 1990-х годов, когда я приезжал в Россию с докладами, то видел местную прогрессивную тусовку, люди из которой очень часто говорили мне: «Что нам это западное искусство? У нас свой контекст». У них уже тогда была оборонительная позиция в отношении Запада. Запад был для них колониальная сила, которая навязывает свои критерии и систему оценок. Защитный механизм возник сразу: он был заметен уже в Перестройку, уже в последние годы Советского Союза. Поэтому я к нынешней ситуации отношусь двояко. Ну да, жаль, что разрываются связи. Но думаю, что они разрываются не только потому, что в эту сторону пошла официальная политика. Эти защитные механизмы, которые в принципе работали всегда, просто усилились. И, мне кажется, они будут усиливаться и дальше. 

Множество людей — сознательно, подсознательно, полусознательно — получают удовольствие от ощущения изоляции. В течение длительного времени их раздражало, что успех в России в значительной степени измерялся успехом на Западе. В этом ощущался колониальный характер русской культуры. Теперь это ушло. Успех на Западе невозможен. Успех в России остался единственным критерием. И, я думаю, у многих это вызывает удовлетворение. Даже если человек в этом не признается. 

Мы поймем этот период русской истории, только когда он закончится. А закончится он через пару лет — это понятно. Он не будет длиться долго. И когда это случится, мы увидим, какие люди и сколько в России заработали на уходе западных корпораций из страны. На Западе этот уход в основном воспринимается как удар по российской экономике. Но изнутри, как мне кажется, он воспринимается как шанс на перераспределение собственности в свою пользу. Изоляция, породила много заинтересованных в ней лиц. И это не только государство — это частные интересы. 

Кажется, это только один из множества примеров разной оценки одной и той же ситуации в России и на Западе.  

— В Европе и на Западе в целом основное противостояние происходит между глобализмом и национализмом. Западное общество расколото между теми, для кого глобализация — шанс, и теми, для кого она — угроза. И США в этом смысле расколоты, может быть, даже больше других. Этот же раскол мы увидим и в России, где он будет сформулирован еще более явно и четко. Это будет раскол между людьми, которые хотят реглобализации России, и теми, кто захочет заработать — что угодно: деньги, успех — в деглобализованной России. 

Сейчас период войны. Он закончится по своей собственной логике. Мы знаем, что войны заканчиваются, когда обе стороны истощаются. Сейчас Россия думает, что Запад истощится раньше. Запад думает то же про Россию. При таком раскладе война будет продолжаться. Но когда все наконец поймут, что истощились, — война закончится. После этого режим в России сменится, потому что в России режим не может пережить проигранной войны. А война уже проиграна. Это вопрос пары лет. 

Борис Гройс перед людьми
Что вы думаете об антиглобалистской риторике, которую используют российские официальные лица? Об их стремлении возглавить некую антизападную коалицию и одновременно утвердить какой-то собственный, «национальный» способ существования? 

— В Америке это вообще не является частью дискуссии о России. Здесь Россия рассматривается как слабая страна, которая не по чину берет и в этом качестве является опасной. Каким образом она оправдывает то, что не по чину берет, здесь никого не интересует. Как объяснить, что у кого-то больше претензий, чем реальных возможностей? 

Что касается вашего вопроса о колониальности, то он имеет смысл. Я сейчас пишу статью о русском империализме и прочитал многих настоящих евразийцев, авторов начала XX века. В том числе [Николая] Трубецкого, который просто очень хороший автор. И остальных, которые менее хорошие. И должен сказать, что вот эта идея — «Россия должна стать во главе антиимпериалистического мирового движения» — есть уже у Трубецкого. Вместе с тем евразийцы в 1920-е годы были против НЭПа: все считали, что он приведет к экономической оккупации Западом России. Для них важнее всего была политическая и культурная автономия. 

В разговоре об «особом пути» России часто упускают из виду, что в политическом смысле она свой особый выбор уже сделала — выбрала коммунизм. Не надо забывать, что западные страны так или иначе выбрали фашизм. Так что, если на Западе происходит преодоление фашизма, в России сейчас — преодоление коммунизма. Это два абсолютно разных процесса. В Европе национализм [для либерального большинства] маркирован негативно: он связан с фашизмом. Во всей Восточной Европе национализм маркирован позитивно, потому что он представляет собой сопротивление коммунизму. Эти две разные маркировки национализма являются источником многих неясностей и путаницы в современной политике. Здесь, на Западе, когда говорят о национализме, вспоминают Гитлера. На Востоке, когда говорят «национализм», вспоминают героическое сопротивление органам КГБ. 

Освободительный национализм.

— Да, но не только. Это национализм против коммунизма. То есть национализм против интернационализма, космополитизма. Что означает, что восточно-европейский национализм во всех его формах находится справа по системе западного политического расклада. Заметьте, что между коммунистами, социалистами и либералами на Западе нет никакой сущностной разницы, они, по сути, слились в одну партию. В Америке это просто the Left. Они покрывают весь спектр глобалистских установок — от либеральных до коммунистических. В то время как the Right — это фактически антиглобалистские партии, глядя на которые, многие сразу видят Гитлера. В восточной Европе такого расклада нет. Там и либеральный глобализм считается чем-то вроде коммунизма, с которым надо бороться во имя национализма. Это хорошо видно в Польше, в Венгрии. 

В России на этом фоне существует некая идеологическая неясность. Россия, как вы правильно говорите, все время пытается что-то «возглавить». Желание «возглавить» — это всегда либерально-коммунистическое желание. Идея «возглавить» в современном мире всегда тянет тебя налево. В России сталкиваются два желания: «отделиться» (направо) и «возглавить» (налево).

Может быть, отделиться — тем самым показав пример, — а потом «возглавить» тех, кто отделится дальше?

— Да, сначала отделиться, а потом возглавить. Как Ленин в свое время — отделился от социал-демократии, а затем возглавил революцию. Проблема в том, что только первая часть сделана — Россия «отделилась». Я думаю, что и потом, когда наступит мир, назад дороги не будет. Россия отделилась навсегда. Можно будет налаживать связи, но не более того. «Возглавить» точно не удастся. Мир очень изменился, Россия возглавить ничего не может. Будущая российская политика будет очень традиционно расколота между теми, кто будет рад, что отделился, — и теми, кто все еще стремится «возглавить» что-то большее. Это будут два полюса российской культурной политики после войны. Но прямо сейчас мы еще далеки от этого, мы еще не в этой точке. Мы сейчас это обсуждаем, потому что я в Нью-Йорке, а вы в Берлине.

Классический расклад.

— Да, классический расклад, и его нельзя недооценивать. Когда мы сейчас смотрим назад, на XX век, — то очень многое было оценено, обсуждено и выявлено в эмиграции, вне самой России. Так что не знаю. Мне кажется, ситуация сейчас действительно экстраординарная, а в экстраординарную ситуацию лучше не соваться — если говорить с позиции напуганного западного человека.

Фото
Валерий Леденев / Flickr (CC BY-SA 2.0)
Поддержите тех, кому доверяете
«Холод» — свободное СМИ без цензуры. Мы работаем благодаря вашей поддержке.