«Бабушка брыкалась, я пел ей песни»

Фотограф, бизнесмен и священник — о том, как они пошли работать санитарами в «красную зону» московских больниц

Из-за эпидемии коронавируса в российских реанимациях не хватает санитаров. Этот персонал выполняет в больницах самую грязную работу, которая не требует образования, но при этом рискует здоровьем наравне с врачами. Спецкор «Холода» Мария Карпенко поговорила с тремя москвичами — фотографом, владельцем бюро переводов и бывшим священником — о том, как они решили пойти работать санитарами в реанимации, о заразных носках, рвотном рефлексе и о том, как не привязываться к пациентам, которых завтра на койках уже может не быть.

«Я знаю, где лежат трупные мешки, но пока не пользовался»

Олег Яковлев, фотограф-портретист, 33 года.
Санитар реанимации центра им. Н.И. Пирогова (отработал одну смену)

В конце марта я провел свои последние очные съемки. Потом все позакрывалось, начался карантин — и за апрель съемок у меня не было вообще. Я пытался освоить съемку через Zoom — и провел очень успешные фотосессии, но всего три, из них всего одну — за деньги. И заработал я в апреле тысяч 20. У меня есть, конечно, тысяча долларов [заначки] и кредитка — я мог бы, увеличивая свой долг, протянуть месяца три-четыре. Но я стал искать работу курьером: хотелось иметь свободу передвижений по городу, я не могу сидеть дома, мне физически очень плохо от этого. Стал писать в «Яндекс.Еду», в «Самокат» — причем в каких-то компаниях я даже знаю основателей, пиарщиков, месяц назад я снимал для некоторых этих фирм — писал: ребята, давайте я пойду к вам курьером! Но мне никто не ответил. Подолбился недельки две, понял, что там тухляк какой-то. И если устроишься, ты будешь получать, ну, 30 тысяч — как-то нелепо.

Спусковым крючком стало то, что мой друг, оказавшийся в такой же ситуации — он диджей — опубликовал пост в фейсбуке о том, что устроился санитаром в коронавирусную больницу. Без его опыта я бы ни за что не пошел. А он снял неопределенность: очень дотошно мне рассказал, как проходят десять этапов надевания защитного костюма, сколько в больнице этажей, что конкретно он делал. И 18 апреля мы пошли на собеседование вместе с близким другом Сергеем, у которого вообще не было альтернатив — ни тысячи долларов, ни кредитки.

Олег Яковлев (справа) и Сергей Васильченко. Фото: соцсети

На самом деле, окончательного решения работать санитаром я не принимал до тех пор, пока не вышел в первую смену. В какой-то момент я начал думать: а может, друг один туда пойдет, а я не пойду?.. Может, просто просплю? До последнего надеялся: может, меня не возьмут? Мне хотелось, чтобы решение туда не идти принял не я — такое инфантильное что-то.

Я парился: какой там коллектив? Какие там люди? Меня больше беспокоила не возможность заразиться вирусом, а живые здоровые люди. Я же никогда не работал в коллективе, я фотограф, я всегда сам по себе. А тут надо работать по расписанию, в этих сменах, где-то там отдыхать по три часа в общих комнатах. Меня все это дико парило. Что будут противные медсестры, что меня будут пытаться кому-то сосватать, будут шутить гомофобные шуточки. Я квир, нахожусь обычно в специфической тусовке, и у меня было ощущение, что [в коллективе медработников] я буду в очевидном меньшинстве. Что будет как-то кондово, неприятно и токсично. Но все это не подтвердилось, я там даже — ну, не то что подружился, но добавился в инстаграме с одним врачом.

К тому же, у меня была какая-то странная амбиция — в этом есть нечто от протеста: раз государство никак мне не помогает, раз профессия моя сейчас не нужна, ну, окей, я пойду в санитары. Я понял, что для государства я какой-то невидимый: вроде миллиарды выделяются, а мне как самозанятому не положено ни копейки. Я думаю: блин, ну какого черта. И в этом — не то чтобы поза была, конечно, нет, — но было какое-то высказывание.

Еще один аргумент — желание выйти за пределы себя. Я ужасно брезгливый — даже сыну своему никогда попу не подтирал, когда он был маленький. Я очень не люблю всю эту фекальную тему, я очень, очень-очень брезгливый. У меня посудомойка есть, чтобы не мыть посуду руками. Я не люблю все это ужасно.

А еще хотелось с коронавирусом познакомиться. Сейчас то, от чего зависит наша жизнь, происходит в таких реанимациях, это эпицентр новостей. И раз как фотограф, как журналист я туда попасть уже не могу, потому что я не в штате какого-то издания — ну окей, тогда я могу как санитар туда попасть. И просто приносить пользу, и видеть, как это устроено. Мне хотелось таким образом вернуть контроль над своей жизнью. Понимать, что происходит со мной, с Москвой. Я отдавал себе отчет в том, что будет тяжело — но успокаивал себя тем, что всегда могу оттуда уйти. Могу сейчас уйти, могу уйти завтра.

Преодолевать предстояло не только брезгливость, но и другие вещи: банально испорченный режим сна, неприязнь к работе в коллективах. Мне было интересно, справлюсь ли я с этим. Откуда я знаю, каково мне будет в реанимационной бригаде, если я никогда в жизни не работал в реанимационной бригаде? Теперь я в ней работаю. Нормально. Интересно.

Олег Яковлев. Фото: соцсети, автор Олег Яковлев

В детстве я помогал маме и работал дворником. Мои родители работали дворниками примерно в такое же безвременье — понятно, что образование у них было другое. Я очень любил снег чистить. Это было безумно кайфово. Но это лет в девять-десять. А всю сознательную взрослую жизнь я работал фотографом — хотя эта работа тоже во многом физическая.

Переступая через границу между интеллектуальным и физическим трудом, я немножко боялся иерархичности — [что окажусь в низком социальном статусе]. Но оказалось, [в реанимации] нет никакого снобизма. Кто-то моет полы, а кто-то делает операцию в это время, и это совершенно нормально, нет никакой нетолерантности, потому что вся работа нужна. Никто на моих сменах не пытался мне указать место. Меня просто просили: помоги тут, сделай тут. У моего друга, который работает чуть дольше, бывают небольшие конфликты — кто-то на кого-то прикрикнет. Я этого очень боялся: не люблю токсичность. Но у меня было все абсолютно нежно, не было ни одного неприятного эпизода.

Наоборот: когда врач увидел, что я чуть-чуть начинаю суетиться, он мне сказал: «Так, все, дышим ровно, никуда не бежим, мы не на войне, все в порядке». Они очень четко бдят психологический климат, и если видят, что кто-то начинает загоняться, его тут же успокаивают. Нельзя сказать, что все прямо друзяшки, все делают свою работу, но спокойно, дружелюбно — «Олег, не мог бы ты помочь, у тебя есть время?» — не то что «Пошел сделал». В целом я мог бы даже отказывать [медикам] — понятно, что мне незачем им отказывать, но иллюзия контроля собственной деятельности есть. Я сам отвечаю за какие-то помещения, их чистоту, пациентов, и никто меня не тыкает все время палочкой: «Так, а что ты стоишь, а куда ты идешь?». Есть свобода быть ответственным.

Даже если ты чьи-то какашки убираешь, все равно это очень абстрактно: это, по сути, такое кино, потому что ты все видишь через мутноватые очки

К тому же, [избегать иерархичности] помогает то, что вы все в абсолютно одинаковых костюмах. Ты не то что не знаешь, кто именно перед тобой — ты даже пола не знаешь. Прямо на наших белых костюмах написаны маркером имя и должность, но все это остается очень унифицированным и очень абстрактным: такие белые человечки. Плюс в реанимации очень высокий уровень стерильности — работу сложно назвать грязной, когда на тебе три слоя перчаток, все блестит и сверкает. Даже если ты чьи-то какашки убираешь, все равно это очень абстрактно: это, по сути, такое кино, потому что ты все видишь через мутноватые очки. Запахов не чувствуешь, сенсорные ощущения тоже снижены, поэтому получается, что ты просто в какой-то виртуальной реальности, очень хорошо проработанной. Этот уровень абстракции помогает: брезгливость связана во многом с запахами, а там их почти не ощущаешь.

Я за свою единственную смену успел только понаблюдать за опытными санитарками — учился, как именно, например, подмывать человека. Но сам еще этого не делал, физически своей перчаткой анус кому-то не мыл. После первой смены испытал облегчение — что это вполне переносимо. Что я не падаю в обморок. Ну, да, там очень много старой измученной плоти. Ну, ничего, с этой плотью можно бережно обращаться. Ее можно мыть, кремом намазывать. Какому-то дядечке я помогал писать, держал его член перчаткой, пока он писал в утку. Это нормально. Кроме каловых масс, со всем остальным я работал. Ну нормально — и главное, ты же понимаешь, что человеку делаешь легче. Это такая забота. В этом нет ничего взаимно унизительного.

В прошлом ухаживать за людьми мне не приходилось никогда. Я наблюдал: у меня осенью умерла мама от рака, она была в реанимации, и я там с точки зрения посетителя видел, как это все устроено. И поэтому, как это все устроено — эти аппараты, показатели, трубки, торчащие из тела, — я себе немножко представлял.

После первого четырехчасового захода в «красную зону» я устал меньше, чем ожидал. Гораздо. Оказалось — я был обескуражен — что у меня даже было свободное время. Пару раз ходил передохнуть в подсобку. Там темно, тихо, в углу лежат рулоны мешковины, из которой режут тряпки. Я падаю в эту мешковину и закрываю глаза — но быстро встаю, чтобы случайно не заснуть. Это не первый в моей жизни опыт работы на износ, когда единственное, чего хочется, — это упасть в какую-нибудь мягкую кучу: когда-то работал в театральной сфере, ездил на гастроли с балетом, было очень похоже. Тоже ненормированность, работа кусками, тоже, как я понимаю, врачи в отелях после смены бухают, и я надеюсь однажды поприсутствовать. Иногда у меня как у фотографа бывали очень сложные моменты — даже какой-нибудь парад снимать: ты так же фигачишь с пяти утра до трех часов дня вообще без перерыва.

Очень много старой измученной плоти. Ну, ничего, с этой плотью можно бережно обращаться. Ее можно мыть, кремом намазывать

Однажды во время смены в «красной зоне» у меня сползли бахилы, и я с ужасом увидел свои желтые беззащитные носки. Испугался, что кто-нибудь увидит и отругает. А про боязнь заразиться… Скорее всего, мы все заразимся. С нами был медбрат — говорит: ой, а я только с карантина, переболел (в НМХЦ уже переболели как минимум 30 врачей — прим. «Холода»). У кого-то со смены сняли медсестру, потому что температура поднялась. Заходит в «красную зону» врач безо всякой защиты — значит, он либо прямо сейчас болеет, либо уже переболел. Никакого дефицита средств защиты в этой больнице нет — такой космос, как будто специальная показная больница. Идеальный порядок. Даже при желании нечего было бы сказать плохого или сомнительного — просто вау.

Я готов к тому, что заражусь — я только надеюсь хотя бы немножко успеть поработать до этого. Опять же — две недели посижу дома, а потом дальше пойду работать. При этом, конечно, надо стараться не заразиться — это нелепо. После того случая я стал очень внимательно проверять, как у меня эти бахилы, [крепко ли сидят]… Эти желтые носки я потом дома аккуратно снял, не прикасаясь, через салфетку, и закинул глубоко в стиралку — они до сих пор еще не постиранные лежат, распространяют там коронавирус.

Была ситуация во время первой смены: кого-то реанимируют, а я в нерешительности — то ли мне надо рядом стоять, то ли отойти. И я понял, что у меня в голове борются [две социальные роли]: если бы я был фотографом и журналистом, я бы отошел. Потому что толку от меня никакого, стою и наблюдаю. А как санитар я вообще-то обязан стоять рядом, чтобы мне могли кинуть какой-то мусор или что-то попросить срочно притащить. Когда я понял это, то уже спокойно — с чувством своего права здесь находиться — подошел поближе, чтобы [медики] видели, что я рядом и готов помогать. Я не какой-то случайный человек внешний, я внутри этой системы, это нормально.

Я как фотограф [давно] хотел немножко перестать быть фотографом. Мне ужасно надоела эта объективация реальности. Куча моих коллег сейчас приходят, облепив камеры скотчем, и в тех же самых реанимациях снимают людей. И я бы так же снял этих людей в белых халатах, и мне было бы ужасно неловко, что все они заняты делом, а я сюда приперся мешать. А тут я как раз тот, кто, может, самое маленькое дело делает — сидит марлевые повязки складывает в углу — ну, и нормально. Сейчас от этого больше пользы, чем если бы я пытался фотографировать.

Ощущения гиперответственности за происходящее у меня нет — я всего лишь санитар. Все-таки не я спасаю жизни. Я могу помочь врачам, чтобы им было чисто, комфортно, чтобы они лишний раз не бегали за какой-нибудь тряпкой или салфеткой.

Во время дежурства я полчаса держал бабушку, пока медсестра пыталась найти у нее подходящую для забора крови вену. Бабушка брыкалась, я пел ей песни, чтобы успокоить. Пел просто какое-то «тюр-ля-ля, лю-ля-ля» — что-то на мотив «Зайчик выбегает, раз-два-три-четыре-пять». Может, потому что у меня какая-то ассоциация сработала с ребенком маленьким. Убаюкивание такое. И, понятно, мне и самому было очень страшно и неприятно, и может, я себя так успокаивал. Просто — тишина гнетущая, медсестра что-то шепчет, парится, пытается найти вену, и чтобы не слышать, как иголка входит в кожу, мне проще было какие-то звуки издавать. И эту бабушку как-то успокаивает, когда что-то ей бормочешь. Она хотя бы сама перестает говорить и кричать.

Может, я приду на следующую смену, и уже нет этой бабушки. Я знаю, где лежат трупные мешки, но пока мне ими не приходилось пользоваться. Я хотел бы знать протокол — я же, наверное, буду человека в последний раз куда-то провожать, везти эту каталку… В целом у меня уже был опыт — в детстве мой папа умер на моих руках, я видел, как люди умирают, я спокойно к этому отношусь. Я бы этого не хотел, но у меня нет какого-то страха, что меня позовут и скажут: «Везти этого пациента». Я надеюсь, что это произойдет когда-нибудь попозже, но то, что это однажды случится в мою смену — это нормально.

Спрашиваю у друга, который дежурит после меня, — «как там моя бабушка?» — и понимаю, что так нельзя

Страшно к пациентам привязаться. Тут тонкая грань. Воспринимать их как тела, как мясо я совсем не хочу. Но, тем не менее, спрашиваю у друга, который дежурит после меня, — «как там моя бабушка?» — и понимаю, что так нельзя, тем более про многих я так никогда и не узнаю, выписали их или они умерли. Я могу об этом спросить — но стоит ли? Я стараюсь быть человечным, улыбаться или пальцы вверх показывать — «вы молодцы», разговаривать — «все хорошо», гладить по плечу — но я не хочу становиться им родным человеком, это неправильно. Я ищу эту границу для себя. В следующую смену я пойму хотя бы, какая ротация, кто там еще остался из моей смены — может, там все новые лежат.

И я не хочу этих людей мучить какой-то сентиментальностью. Понятно, что кто-то из них очень напуган: одна в сознании была тетенька, видно, что страшно боится, мы в этих скафандрах, а она лежит голая — я могу себе представить, как это неприятно, ужасно и обесчеловечивающе. Мне хочется пациентам показать, что мы все люди. Сказать: «А у меня вот первая смена, я тоже вас всех боюсь и ничего не знаю, что делать».

Хочется, но не стоит им говорить, мол, знаете, я не знаю, что делать. Так что не знаю, [как поделиться с ними эмоциями], — может быть, как-то улыбаться? А, хотя им не видно мое лицо! Так что улыбаться я могу сколько хочу.

Вдруг вырвет от чего-нибудь — а ты в этом костюме»

Сергей Васильченко, 32 года, владелец бюро переводов.
Санитар реанимации центра им. Н.И. Пирогова (отработал одну смену)

Мой очень маленький бизнес раньше приносил мне прибыль размером в обычную месячную зарплату. Когда стала падать нефть — а у меня бизнес очень чувствителен к наличию миграции, деловой активности — я уже почувствовал на себе иссушающую руку рынка. Я помню, как встал в понедельник утром, стал просматривать новости — смотрю, нефть рухнула. Думаю, здорово, что же у меня завтра с работой будет? Пришел в офис — и две недели у меня нет клиентов.

Мой круг интересов в начале карантина сузился до того, что я стал читать новости «с больничных коек». Увидел, что люди организуются, чтобы помогать пожилым. У меня был опыт ухода за престарелой бабушкой, я понимаю, что очень многим одиноким людям сейчас нужна помощь. Мы с Олегом [Яковлевым] решили этим заняться, оставили заявку на сайте мэрии, через неделю прошли собеседование с психологом, и нам велели ждать. После нескольких дней ожидания у нас появилось раздражение: мы понимали, что три дня в карантине [для одинокого пожилого человека] — это очень много, можно умереть с голоду, например. Мы два здоровых человека, и нас не могут включить в оборот. Тогда мы увидели пост нашего друга-диджея, который устроился работать санитаром, — подумали, что это может быть хорошей заменой волонтерству.

Сергей Васильченко. Фото: соцсети

Если во время кризиса в системе больничной инфраструктуры обнаруживается изъян какого-то звена, то вся система начинает сбоить. Больничная система Москвы быстро поняла, что ей нужны дополнительные руки. Немногие люди сейчас в состоянии пойти работать санитарами: у многих боязнь, семьи, возраст. Я понимал, что на мне если не моральная ответственность, то моральная возможность.

К тому же у меня был опыт ухода за лежачим больным: моя бабушка умерла в 2017 году, и я делал для нее все, что было нужно. Поэтому представлял себе, какой будет [работа санитаром].

Перед началом первой смены я перебирал в голове свои страхи: фантазии о том, что коллективу будет не до меня, и я буду один, про меня все забудут, и я где-нибудь там и останусь в какой-нибудь ветошной комнате, где тряпки нарезают, валяться с рулонами ткани… Когда я пришел на место, я немного растерялся: раздевалки на одном этаже, вход в комнату отдыха на другом. Было страшно заблудиться, не прийти вовремя — как будто пришел первый раз на урок в новую школу.

График реанимации центра Пирогова щадящий: четыре часа работаешь — четыре часа отдыхаешь, и так трижды. За время перерыва можно даже поспать. Есть условия для сна: в комнате отдыха — диваны, огороженные душ и туалет, в санузле — санитайзер, жидкое мыло, полотенцесушитель, крючочки (постельное белье и полотенца выдают вместе с формой). В эти комнаты отдыха приносят — видимо, волонтеры или рестораторы — еду. Причем это не только правильная еда — приносят, как ни странно, энергетики, которые иногда нужны в критические моменты. Когда выходишь после последней смены в четыре утра, столовая открыта, но больничной еды уже нет: и блюда в индивидуальной упаковке, которые от ресторанов приносят, приходятся очень кстати, потому что их можно заранее отложить и унести в комнату отдыха. Я за первые сутки не сориентировался до конца: мне достался все три раза тыквенный суп. Но очень вкусный. Очень рад, что я его раздобыл.

Запас воды, видимо, тоже благотворители делают. В каждом узле, где люди выходят из «красной зоны» и снимают костюмы — уставшие, выжатые, обезвоженные, — тут же стоит стол с огромным количеством бутылок воды. Причем их постоянно кто-то подкладывает, фигурки геометрические на столе из бутылок делает, сразу видно: всюду жизнь.

В защитном костюме четыре часа выжить реально. Наверное, самое нехорошее — что нельзя попить воды. Начинаешь потеть — но поскольку ты в герметичном костюме, ты этого не чувствуешь, пот накапливается внутри, как конденсат, ощущаешь какую-то влажность. Не смертельно. На очках тоже собирается конденсат — все обдувают себе очки с помощью агрегата с патрубком, через который обычно подают теплый воздух пациентам под одеяло, если они не могут после операции согреться.

Первые четыре часа я ходил хвостиком за санитарками. Со стороны медиков я видел живой интерес и одобрение. Кто-то спрашивал, не страшно ли мне. Кто-то говорил: «Здорово, ну мы, конечно, и встретились, разные миры!».

Со второго захода в «красную зону» я уже выполнял какие-то задачи: например, собрать мочу [из уток]. Костюм психологически — за счет эффекта отстранения — сильно снижает неприятие. Я спокойно к этому отнесся: ну, жидкость какая-то, ну, оранжевого цвета.

Четыре часа — это такой разумный предел, за который если шагнуть, то можно недосчитаться человека

Пока я не попал в реанимацию, я ожидал, что видеть все это мне будет морально тяжелее. Я додумывал, что меня будет сковывать страх подойти к больному — не из-за того, что боюсь инфекции, а чисто физиологически. Предчувствие, что не справишься, что в какой-то момент настигнет чувство отвращения, вдруг вырвет от чего-нибудь — а ты в этом костюме. Но, как оказалось, то ли я морально себя приготовил, то ли с бабушкой закалился. За время дежурства я видел всякое — как людям делают разрезы в горле, вставляют трубки. Видел, как люди на себе сдирали в полубредовом состоянии иголки, которые в вены воткнуты, — лужи крови. Как люди обделываются.

Понятное дело: я выполняю только санитарную роль. Но если подумать, санитары всем обеспечивают [медиков], выполняют грязную работу, чтобы руки медсестер, по возможности, меньше дотрагивались до загрязненных поверхностей, которые могут быть опасными. Ты чувствуешь важность этого служения. И честно говоря — мне приятно будет, если [за работу санитара] дадут какую-то повышенную плату — но даже если это будет стандартная ставка, все равно будет опыт, ощущение, что мы приносим пользу.

В первый свой заход пациентов я видел как часть какого-то пейзажа. Сначала — несколько минут — даже не заходил к пациентам, потому что мне казалось неэтичным находиться при этих больных: не знал, как себя вести. А во второй заход я стал предпринимать попытки очеловечивания пациентов.

Я думал: как можно облегчить их положение? Иногда — подойти, через очки посмотреть в глаза и спросить: вы пить хотите? Как правило, эта фраза завязывала какое-то подобие контакта. Подобие — потому что все же многие в полубессознательном состоянии. Тем не менее, пациенты после этого вопроса и во мне начинают видеть человека: когда видят, что я прохожу, рукой [машут], мол, можете подойти? Многие не могут говорить, потому что подключены к ИВЛ или просто слишком слабы. И эти люди в тяжелом состоянии пытались мне что-то руками и жестами показывать.

С одной женщиной вообще минуты три стоял, пока она мне пыталась объяснить, что хочет. У нее еще такие выразительные глаза, полные трагизма, такие большие — и она мне губами говорит: «Я все». Я говорю: «Пить хотите?». Она мотает головой, начинает что-то говорить, пересиливая себя, и тут у нее вырываются звуки: «Я у-ми…» — потом голос пропадает, я смотрю на губы, вижу, что она произносит звук «ра» — и последний звук что-то типа «ю». Я говорю: «Да все в порядке с вами, вы в сознании, все хорошо». Она дает понять, что нет, нет, и начинает все то же самое говорить. А потом просит одеяло — как будто накрыть ее с головой. Я думаю — ну вот, она вообразила, что ее скоро накроют с головой и куда-нибудь повезут. Оказалось, что ей было очень жарко — «так жарко, что умираю» — и она просила компресс ей наложить. Трагикомизм.

Сергей Васильченко. Автор: Олег Яковлев

Есть дедушка, который лежит один в палате и категорически отказывается пить из поильника. Я понимаю почему: ты и так больной, а тут тебе будто показывают, что ты настолько больной, что можешь только из поильника пить. Он весь в трубках, говорить не может — но сам берет бутылку с водой и сам пьет. Я с ним тоже жестами стал переговариваться. Когда задаю ему вопросы, а они невпопад — он рукой на меня машет и улыбается, качает головой и глаза в сторону.

В самый последний свой заход, ночной, я подумал — боже мой, как хорошо, что дежурства разделены на четыре часа: так сводится к минимуму вероятность исхода, когда человек есть — и человека нет. Четыре часа — это такой разумный предел, за который если шагнуть, то можно недосчитаться человека.

Когда я вышел после своих первых четырех часов смены в больничный дворик, я в первую очередь испытал удовлетворение: для меня важно было увидеть, что реанимация — это не хаос, а четко отлаженная работа. Руководство больницы очень грамотно решило, что важно работать именно по четыре, а не по шесть часов, что важно иметь три слоя перчаток каждый раз, когда контактируешь с больными. Не было ощущения, что это какой-то ужас. Было чувство, что здесь что-то важное происходит, и я часть этого.

Я считаю, значение врачей в обществе не до конца оценено, и кризис отчасти должен стать уроком. Чтобы и люди, и государство изменили отношение к врачам (но, опять же, государство — это мы или это бюрократия? От бюрократии вряд ли можно ждать изменения отношения, в первую очередь, эту работу должно сделать общество). Очень хорошо, что волонтерские организации кормят врачей — я понял, как это важно. Одно дело, внутри кто-то готовит — это нормально. Но еще кто-то снаружи позаботился о врачах, проявил благодарность!

Кризис я воспринимаю как время для раздумий. У меня богословское образование, мы учили древнегреческий, и на нем у слова «кризис» значение, отчасти близкое к слову challenge — вызов, поворот.

«Я бы не хотел так умирать»

Христофер Земляника, 45 лет, психолог, в прошлом заштатный иеромонах РПЦ.
Санитар ГКБ №23 имени И.В. Давыдовского (отработал две смены)

Когда в Вязьме вирус занесли в дом престарелых, я увидел объявление, что туда требуются волонтеры. Я связался с ними, мне были так рады — но потом раз — и ушли в тень. Думаю, местные власти, понимая, что будет высокая смертность среди пожилых, не захотели утечек — это мое предположение. В итоге в Вязьму я не поехал, но желание [помочь больным] у меня появилось. В больницу, где сейчас работаю, я попал случайно — задал своему знакомому врачу вопрос, не знает ли он, где в Москве требуются санитары. Он сказал: нам и требуются. Этот врач, кстати, сейчас заболел Covid. В этой же больнице лежит.

Не было никакого переломного момента, [когда я понял, что требуется мое личное активное участие в борьбе с вирусом]. Я изначально был готов быть полезным там, где могу. Есть у меня квалификация психолога, социального работника. Но мне важно было побыть в эпицентре. Наверно, не смогу объяснить, почему я решил идти именно на такую — низкую, низкопробную работу, очень грязную, неприятную. Я человек брезгливый, вытирать тела, попы — это неприятная вещь, конечно.

Первое, что меня шокировало, когда я пришел на дежурство — это то, что я надел маску и начал тут же задыхаться. Прямо тут же! В тот же момент стало не хватать воздуха. И я, честно говоря, просто охренел. Я никогда в жизни не был в реанимации. Первые два-три часа я прифигел, была мысль: «Наверное, не смогу». Если бы были лишние санитары, я, может, ушел бы. Но я не смог бросить свою напарницу-санитарку — это было бы бессовестно, надо было доработать.

Христофер Земляника. Фото: соцсети

Первую смену я отрабатывал, не зная, где буду ночевать: я приехал из Подмосковья, где живу с пожилыми мамой и отчимом, и вернуться к ним я не мог. Вопрос с гостиницей никак не могли решить, смена кончается, время позднее, я на нервах, жутко устал, хочется упасть и выспаться, сходить в душ, а я даже не знаю, куда я пойду. Понятно, что я не могу пойти к друзьям-знакомым. Остается только дача — а пока я доеду до дачи с чемоданом… Я там где-то упаду в канаву. Хорошо, друзья скинули денег, я снял номер — и спасибо заведующему отделением, который в десять вечера позвонил и сказал, что вопрос с гостиницей все же решился.

В «красной зоне» мы работаем отрезками по шесть часов. Отработал первые шесть часов, идешь снимаешь с себя все, проходишь дезинфекцию, потом перерыв час. За это время ты должен успеть переодеться, пообедать, обойти больницу кругом, подняться с другой стороны и войти опять в «красную зону». И снова шесть часов — потом домой. Главная мысль, которая билась в голове во время первой «ходки»: «Когда же эти шесть часов закончатся, когда я смогу глотнуть воздуха?».

Были ситуации, когда был близок рвотный рефлекс. В эти минуты просто отключаешься и стараешься делать вид, что это не с тобой происходит. Я сливал дренаж от больной, была ужасная вонь — даже через респиратор. И место, куда мы сливаем, было занято, сестры там что-то делали. Я стою, жду и понимаю, что уже все… Тут люди начали кричать, девочки, выйдите, освободите место. И когда я уже сливал, я понимал, что сейчас будет что-то страшное. А если меня вырвет, естественно, придется снимать маску. Если снять, велик риск, что я заражусь. Как-то выдержал, деваться некуда.

Еще сильное испытание — жажда: пока ты в костюме, ты не можешь попить. Один из коллег на смене сказал: как же близко стоит вода — бутылки с водой — и как же она далека! От нехватки кислорода начинаешь плыть, особенно когда делаешь физически тяжелую работу, в абстракции уже находишься. Сознания я не терял, но в какие-то моменты мыслишки были — могу упасть. Я боюсь жары: скоро уже совсем потеплеет, а кондиционеров в реанимации я не видел.

И конечно, у нас совершенно не хватает выходных. Утром вышел с ночной двенадцатичасовой смены, а на следующий день утром выходишь в дневную. С дневной смены выхожу, сплю и иду в ночь. Не уверен, что выдержу [этот темп]. Пока на эмоциях работаю, на энтузиазме. А когда я относительно привыкну — придет выгорание. Я себе ставлю цель по крайней мере май отработать.

В первый день было много эмоций: [я понял, что] я бы не хотел так умирать — и даже так выздоравливать. Не в этой обстановке: реанимация — очень плохое место для смерти. Реанимация — это неинтимная обстановка. Много людей, ты лежишь голый, не можешь побыть ни секунды в одиночестве, постоянно горит свет. Сколько за десятки лет в этой точке земли прошло страданий! Само место заражено — я думаю, что если бы там разрешили дышать без маски, все равно этот воздух отравлен, слишком много боли.

К смерти я привык: я служил священником много лет, людей отпевал. Но практически каждый больной напоминает мне кого-то из моих знакомых или родственников, и у меня сжимается сердце. Мне неимоверно становится больно, что это может быть такая-то, кого я знаю и люблю. И она может лежать здесь, а я могу ее обмывать. Становится чудовищно страшно, как бы они не попали сюда. Особенно за родителей. У меня мать не знает, что я здесь работаю: я ей наврал, сказал, что иду работать в реабилитационный центр для алко- и наркозависимых. Но думаю все же признаться. Я вижу, она догадывается: я путаюсь в показаниях.

Я стал беззвучно ее отпевать. Почему именно ее? Потому что я ее кормил. Потому что она была похожа на мою тетю Нюру

Во время первого дежурства я кормил с ложки пожилую женщину. Я чувствую, что она хочет есть. Но как ей больно! Я говорю: «Очень плохо?». Эти слова — «очень плохо» — надо говорить очень громко, потому что меня не слышно через все эти респираторы. И она только моргнула — она даже не могла сказать, как ей больно.

Мы много раз за смену перестилали ее белье — пять раз. Понятно, что это неприятно, видеть пожилую голую женщину. У нее вывалилась матка, и это, конечно, абсолютно неэстетичная картина. И тем не менее, ее лицо было какое-то близкое — она мне напоминала мою покойную бабушку двоюродную, тетю Нюру, которая умерла уже семь лет назад.

Когда я пришел на следующие сутки в ночную смену, ее кровать была пуста. Мне неудобно было спрашивать, куда ее увезли — но когда я узнал, что она умерла, я встал у ее кровати и почувствовал, что место откликается. Я просто встал и понял, что должен это сделать: я стал беззвучно ее отпевать. Почему именно ее? Потому что я ее кормил. Потому что она была похожа на мою тетю Нюру.

И службу отпевания помнишь-то наизусть. Пропел все молитвы отпевания — конечно, про себя. Никто понятия не имел, что я делаю. Мало ли, что стою — место нашел себе удобное и стою. Я же не крестил там лоб, не бил поклоны и не махал кадилом — просто стоял в скафандре в своем, а что я там делаю, никому не ведомо. Потом работал — и снова возвращался к отпеванию, это отпевание в скафандре шло минут пятнадцать.

Пока я стоял у той кровати, я увидел, что это такая священная мистерия здесь [в реанимации] происходит. Где врачи, как священнослужители, совершают божественную литургию, им помогают такие же священнослужители в сане диаконов — медсестры и медбратья, и мы, санитары, уже как церковнослужители, пономари и певчие, помогаем службе происходить, — это похоже на священное таинство, где идет борьба за души людей.

Христофер Земляника (в центре). Фото: соцсети

Люди, [которые работают в реанимации], — я вижу — команда. Нет различий между заведующим и санитаром. Нет старшего и младшего. Все учтивы, все на вы. На вы! Со мной никто не разговаривает на ты. Никто не знает, что у меня есть два высших образования и что я был священником, я об этом никому не собираюсь говорить. Кто такой санитар? Заведующий не должен в принципе со мной разговаривать на вы, и тем не менее все делают это. Когда спрашиваешь — не знаешь, кто перед тобой, врач или медсестра. Я расспрашивал, как я думал, медбрата — он шел, показывал, где находятся пододеяльники какие-то — а оказалось, это был врач; и нет такого — чего ты у меня спрашиваешь, рамсы попутал, санитар? Многих из тех, с кем приходится работать по двенадцать часов, я не знаю в лицо. Все под костюмами. Хотя тех, с кеми я отработал две смены подряд, узнаю по походке. Такой маскарад, Хэллоуин некий.

Комната отдыха у нас есть, но отдыха нет. Ты в постоянном напряжении: то там, то тут что-то надо. Есть одна врач достаточно требовательная. Так напрягаешься все время, что чего-нибудь она будет требовать. И я стою — она так ко мне: «Что вы стоите?!». Я так напрягся, думал, что она сейчас мне выговор сделает. А она: «Не надо стоять все время! Вы садитесь! Пока есть возможность сесть, сидите!». И у меня сразу сердце растаяло, мне захотелось этого врача обнять — но это, конечно, было бы против субординации.

Сюжет
Поддержите журнал!
Нам нужна ваша поддержка, чтобы выпускать новые тексты
Поддержите журнал!
Нам нужна ваша помощь, чтобы выпускать новые тексты
Нам нужна ваша помощь, чтобы выпускать новые тексты