Последний год писательница Линор Горалик занимается изучением и распространением антивоенного искусства. Она выпускает журнал ROAR — вестник русскоязычной оппозиционной культуры, в начале марта открыла виртуальную выставку «Все однозначно», готовится к печати антивоенный роман Горалик о слоне, который путешествует по России весной 2022 года. Редактор «Холода» Максим Заговора поговорил с Горалик об эффективности культурного сопротивления государственному насилию — и о его неэффективности.
Ваша виртуальная выставка работает как реальная. Выбрав аватар и никнейм, я сначала попадаю в большой белый зал. Что мне надо знать, прежде чем переходить к экспонатам? Что бы вы как куратор сказали, встретив меня на входе?
— Очень немногое. Поэтому при входе на выставку и нет никакого кураторского текста или манифеста. Мы не хотим навязывать зрителю свой нарратив. Мне кажется, что все работы, представленные у нас, очень сильные, они ведь говорят об историческом моменте в исторический момент. Мне кажется неправильным их дополнительно разжевывать, это как будто ослабляет позицию художников — тем более что каждая работа сопровождается маленьким текстом от автора.
Все, что написано при входе, — это мысль о том, что мы делаем ROAR, потому что верим: вместе эти голоса звучат громче, чем поодиночке. А выставка — еще один способ помочь их услышать, еще одна надежда, что их услышат.
А кто их должен услышать? Думаю, для посетителей «Все однозначно» все действительно однозначно, они слышат эти голоса, они сами — эти голоса, их фейсбук-лента — тоже своего рода антивоенная выставка.
— Вы совершенно правы, аудитория этой выставки — люди, которые, скорее всего, разделяют нашу позицию и позиции авторов. Я не верю, что искусство может кого-то воспитать или перевоспитать. Я не верю, что человеку, поддерживающему войну, можно показать 150 антивоенных работ и он воскликнет: «О боже мой, куда же я раньше-то смотрел?!» Но при этом я как зритель (а чтобы говорить из другой позиции, у меня нет компетенций) глубоко убеждена, что искусство — это способ связываться с собственными эмоциями, взаимодействовать с ними, понимать их, легче их проживать и лучше с ними справляться. Я очень надеюсь, что в этом смысле наша выставка может быть для кого-то небесполезной.
Как вы объясняете этот эффект? Вот я увидел антивоенную картину — как она может мне помочь?
— У меня есть два ответа. Первый: не знаю. Вы фактически спрашиваете меня: «Как работает искусство?» Я не знаю, конечно. Но я могу отвечать с позиции частного лица. Лично со мной хорошее искусство работает так: берет что-то, что во мне уже есть, и делает это во много раз больше. Скажем, берет эмоцию, которую я даже не осознаю, быть может, и делает ее во много раз значительнее, глубже, понятнее, отрефлексированнее. Выращивает ее из кабачка до оливкового дерева (простите меня за биологический метаморфизм). И таким же образом в моем случае, мне кажется, хорошее искусство поступает с моими мыслями, с моими взглядами. Оно делает меня больше.
То есть, простите за упрощение, смотрит человек на «Свободу» Делакруа и в этот момент в нем созревают идеи свободы, равенства и братства?
— Повторю — я могу отвечать только за себя, да? Не за абстрактного человека. Мне кажется, что, если лично во мне не было идей свободы, равенства и братства, то и нет, неоткуда будет им взяться. Я ни на секунду не верю в то, что человек, который прежде думал, что свобода — это иллюзия, а все мы должны жить по жесткому государственному канону и подчиняться глубокой цензуре, посмотрев на картину Делакруа, прозреет и воскликнет: «Как же я ошибался, стану либертарианцем прямо сейчас». Но если зародыши их были — зачаточные, недодуманные, не до конца прочувствованные, — связанные с этой темой идеи начинают во мне расти и развиваться. И сама я получаю шанс куда-то подрасти, наверное.
Сегодняшнее антивоенное искусство можно как-то обобщить? Оно в целом какое?
— Если честно, все во мне противится тому, чтобы приводить какое бы то ни было искусство к общему знаменателю. Я понимаю, зачем это нужно, это дает нам способы говорить о многих важных вещах, но мне и деление на школы-то дается нелегко, мне видится в этом ужасное упрощение, уплощение. Что же до антивоенного искусства сегодня — во-первых, я знаю о нем очень мало, я могу, скорее всего, говорить только о том, что вижу благодаря ROAR. И даже на этом пространстве мне не кажется правильным говорить за художников об их сходстве друг с другом или об их различии. Их общие участие в ROAR говорит об одном: они стоят, очевидно, на общей антивоенной и антипутинской позиции. Но у них могут быть разные взгляды на тысячу других вопросов. Я не хочу обобщать ничего за них.
Давайте я спрошу по-другому. Часто говорят, что искусство реагирует на актуальные события не сразу, что должно пройти время — и тогда мы увидим настоящее культурологическое осмысление войны. Как вам кажется, это осмысление действительно еще впереди или оно уже случилось?
— Мы часто повторяем слово «искусство», но я стараюсь в каждую секунду помнить: нет никакого «искусства», это симулякр, пустое. Есть живые люди, создающие художественные работы. Я получаю от 20 до 50 работ в день, какие-то из них прекрасные, и мы их публикуем, какие-то нам кажутся еще не готовыми к публикации, увы. И при этом я твердо уверена, что огромная работа еще впереди. Я сужу хотя бы потому, что лично знаю много коллег, которые не пишут ничего с 24 февраля прошлого года. Кто-то считает, что это этически неправильно, а кто-то просто не может — но ведь смогут? Уж почто я неважное существо, но и я уже больше года не могу писать стихи. Они не пишутся.
Буквально по Адорно с «невозможностью поэзии после Освенцима».
— У меня сложные отношения с этой фразой, у меня даже есть стишок про это.
После 6 февраля 43-го? После 11 марта 1952-го?
Как можно писать стихи после 22 июня 1917-го?
После июля 1917-го? После марта 1984-го?
Как можно писать стихи после 6 ноября 1974 года,
11 сентября 1965 года, 1 августа 1902-го,
9 мая 1912-го?
Как можно писать стихи после 26-го числа прошлого месяца?
После 10 июня прошлого года? После 12 июня?
После 14 декабря 1922 года?
После этого четверга?
После того, что случилось сегодня в три?
Ужасней, наверное, было только первое ноября 1972 года.
Только 12-е апреля семьдесят третьего было, возможно, еще страшнее.
Или шестое августа 86-го. 4 сентября 1913-го. Или, скажем,
двадцать пятое июля 1933 года. Или двадцать шестое.
Кто-то наверняка упал с передвижной лестницы в библиотеке,
сломал позвоночник, никогда не сможет двигаться.
Кто-то, наверное, погиб,
по ошибке подорвав себя вместе с заложниками.
У кого-то, скорее всего, ребенок побежал за мороженым,
буквально за два квартала,
и никогда не вернулся.
Нет, буквально за угол. Нет, буквально в соседний дом.
Нет, вернулся восемнадцать лет спустя, 25 марта.
Или двенадцать лет назад, 24 ноября, в 15:00.
Умер 26-го числа прошлого месяца.
Написал одно-единственное стихотворение, очень плохое.
Я очень много про нее думаю. Но я вижу, как мои коллеги пишут потрясающие стихи о том, что сейчас происходит. В ROAR, в каждом номере, выходит до 80 поэтических подборок, и я бы не публиковала их, если бы мне казалось, что эти стихи не нужно читать и не нужно писать. Просто у меня самой эта стихотворная машинка внутри не работает.
Вы заговорили об авторах журнала ROAR, а следовательно, и авторах работ выставки «Все однозначно». По какому принципу вы их выбирали?
— Это наша первая выставка, но мы будем их делать каждые четыре-пять номеров ROAR. Механически принцип попадания работ на нынешнюю выставку был очень простым: это все работы, которые появились в первых четырех номерах журнала. Мы написали всем авторам, в географии от Украины до Аргентины. Один человек отказался из соображений безопасности, три автора не ответили, поэтому мы их не выставили, а всех остальных включили в экспозицию.
Как я вообще отбираю работы для ROAR? Есть три пути публикации в журнале. Первый: я обращаюсь к знакомым коллегам лично — поэтам, писателям, художникам, музыкантам; я пишу письмо, когда начинаю собирать новый номер, и говорю: «Дорогие коллеги, мы начинаем работу над номером, если у вас что-то есть, мы будем счастливы это опубликовать». Второй путь: я читаю соцсети — у меня, как мне кажется, неплохая лента, — и если я вижу что-то, что мне нравится, я пишу автору напрямую и прошу работу в ROAR. А третий путь — и так мы получаем примерно 70–80% работ — это самотек. Мы делаем open call, когда начинаем собирать новый номер, и даем наш адрес: [email protected]. На него тем самым самотеком приходят работы как от авторов, которых, мне кажется, знает почти каждый читающий человек, так и от авторов, которые написали свое первое стихотворение или первую картину, потому что, как они говорят, с ними «с прошлого февраля что-то происходит». Я все читаю, смотрю, слушаю. Каждый мой день в четыре утра начинается с разбора самотека.
Мой принцип — не гуглить автора перед тем, как я решаю, берем ли мы его работу в номер. Кого-то, конечно, я просто знаю, но если не знаю (часто к своему стыду, надо бы знать, как позже выясняется), мне очень важно, чтобы не было этой пелены перед глазами: такой-то автор признан, значит, точно надо брать, или наоборот: этот автор пока никому не знаком, может быть, он и нам не подходит? Я смотрю текст, картину, музыку, затем решаю, берем ли мы эту работу, если берем — пишу автору и только потом — любопытство разбирает страшное, конечно — иду гуглить, кто этот человек.
Простите, почему вы начинаете день в четыре утра?
— Я бы с удовольствием начинала его в полдень, но у меня есть неприятный диагноз (гипоплазия сосудов головного мозга и остеоартрит. — Прим. «Холода»), меня поднимает боль. Я почти не могу спать. И раз уж я не могу спать, то встаю и начинаю работать.
Вы — человек, который не скрывает своей религиозности. Что происходит с вашей верой, она помогает или наоборот? Многие сегодня говорят о кризисе веры.
— Очень помогает. Но я понимаю, откуда вопрос про кризис. Наверное, от кризиса веры меня спасает собственное еврейство и постоянная жизнь в Израиле. Еврей, а тем более израильтянин, может, мне кажется, сохранять веру, только если мыслит ее не как бесконечный поток благодеяний и чудес, а как нечто гораздо более трудное и непредсказуемое. Если ты ждешь, что твоя вера должна подкрепляться сыплющейся с неба розовой ватой, то ты в таком раскладе просто не сможешь остаться христианином.
А сама церковь вас не разочаровывает?
— Мне легче, чем большинству: я протестантка. Я вижу, как мучительно переживают трагедию с РПЦ мои воцерковленные православные близкие. Я не представляю, что бы я делала и как бы переживала происходящее на их месте. Я им очень сочувствую как прихожанам, но прекрасно понимаю, что, во-первых, отвратительные процессы в РПЦ никак не сказываются на духовной жизни истинно верующих людей, а во-вторых, я лично знаю потрясающих российских православных священников, в это ужасное время искренне и смело окормляющих свою паству вопреки опасности для себя. Я могу только низко поклониться этим людям.
Вы дописали роман. Я мало что о нем знаю, но знаю, что он про войну и про слона, который и в 2022 году все еще любит Россию. Расскажите подробнее.
— Я никогда не пишу про любовь, мне это неинтересно, но 15 лет назад я придумала любовный роман. Про любовь слона к России. Мне это было очень важно, потому что у меня самой нет российского гражданства, то есть вообще нет никакой официальной связи с Россией. Я родилась в советской Украине, моя семья эмигрировала, когда мне было 14 лет, у нас отняли советские паспорта, и теперь у меня есть только израильское гражданство (за которое я государству Израиль немыслимо благодарна). Так что мое отношение к России — чисто любовное.
Так вот, 15 лет назад я придумала роман про турецкого слона, которого турецкий султан дарит русскому царю. Слон твердо намерен полюбить свою новую родину и учится это делать. Но чем больше он узнает Россию, тем более сложной, болезненной, неоднозначной, но при этом глубокой его любовь становится. Я писала этот роман четыре раза и выкинула примерно миллион знаков — это не фигура речи, а действительно миллион, — потому что у меня получалось беспримесное, совершенное говно. Роман выходил скучным, муторным, тупым: у меня ничего не получалось. И я уже отказалась от этой идеи, когда началось полномасштабное вторжение России в Украину. И вдруг я поняла, что слон требует быть написанным — сейчас и про сейчас.
Вы интегрировали его в историю войны?
— После того как турецкий султан подарил слона Бобо русскому царю, он, Бобо, отправляется в Россию. Первого марта 2022 года, через шесть дней после начала полномасштабного вторжения, он выдвигается пешком из Стамбула в Оренбург, где русский царь прячется в бункере. Слон идет по России и становится свидетелем абсолютно всего: репрессий, аннексии украинских территорий, протестов, мобилизации — всего, что происходило, всего, о чем мы бесконечно думали и читали в этот период с 1 марта до 1 октября, пока я писала роман. Я несколько раз переделывала план романа, чтобы включить события из новостей. Эта книга полностью привязана к реальным событиям, в ней происходит то, что на самом деле происходило. В романе только два фантастических допущения: первое — что царь прячется в бункере в Оренбурге (впрочем, я не знаю, где он на самом деле прячется), а второе — что существует разумный, мыслящий 16-летний слон, от имени которого ведется повествование. Бобо — подросток, юнец (слоны живут по 70 лет), и он твердо намерен любить Россию, когда в нее отправляется, это его копинговый механизм, потому что ему очень, очень страшно, а еще он смотрел много Первого канала в Турции, но это отдельная тема. Но вот он идет по России, смотрит по сторонам — и начинает все меньше любить вымышленную Россию Первого канала и все больше понимать страну, по которой он идет. Настоящую страну, страшную и удивительную.
А Первый канал, вам кажется, способен влюбить в Россию? Мне вот не нравится та Россия, которую создает в своем эфире Первый канал, — что же могло слону понравиться?
— Слону 16 лет. Он ничего о России не знает, а мысль, которую повторяет Первый канал — о том, что «Россия — великая страна», — его, никогда до этого не покидавшего пределов султанского парка при султанском дворце, его, страшно напуганного такой переменой судьбы, очень успокаивает. А еще Россия большая, в ней есть где развернуться. Это ему ужасно нравится. И еще она очень красивая, если верить Первому каналу, а он чувствителен к красоте. В общем, бедный слоненок лепит надежду из чего может. Если же знать, что все детство ему ели мозг родители, объясняя, что… Впрочем, нет, не хочу спойлерить.
Весной 2022-го вы говорили, что начинаете роман абсолютно растерянной и потерянной. Что не понимаете, о чем имеете право писать, а о чем нет. Что не знаете, какая интонация сейчас уместна.
— Это была действительно очень тяжелая работа, страшно эмоциональная. Я ведь и есть тот слоник. Я приехала в Россию в 2000 году, а до этого была в Москве один раз. И, конечно, я бешено влюбилась, мне казалось, что Москва — это лучший город мира. Может быть, она и была тогда лучшим городом мира (а может быть, и нет — я видела к тому моменту не так уж много городов, мне было 25). Я прожила в России 15 лет, узнавая ее все больше и больше, она становилась все страшнее и страшнее, но оставалась в чем-то прекрасной, и любовь моя никуда не девалась, она стала только болезненнее, горше, глубже, я все хуже понимаю, как она устроена, я все чаще думаю: «Да пропади она пропадом» — но она зачем-то есть.
А когда и где выйдет роман?
— Сложный вопрос — и еще более сложный ответ. У меня были ответы три дня назад, но теперь их нет. Понимаете, сейчас творится такое, что для любого российского издательства выпустить этот роман может оказаться опасным.
Но вам важно, чтобы он вышел именно на русском языке?
— Да, конечно! Но у меня всегда есть запасной вариант: я просто могу выложить своего «Бобо» в открытый доступ. Мне неважно, чтобы он продавался. Мне важно, чтобы какое-то количество дорогих мне людей его прочитало. Но мне еще важнее, чтобы издательство не убилось об эту книжку.
Я еще раз вернусь к тем мыслям, которые вы озвучивали в начале войны. Они же касались не только романа. Вы говорили, что в принципе не понимаете, как сейчас жить, что делать. Что изменилось спустя год? У вас появились ответы?
— Нет, конечно. Я по-прежнему чувствую себя человеком, у которого в голове кто-то очень маленький все время раскачивается и орет: «ААААА!» Этот маленький не может принять реальность, ему просто невыносимо больно. Но я-то взрослый, мне-то надо куда-то себя приспособить. Я с чем-то вожусь, что-то делаю и понимаю, что все, что я делаю, нужно в первую очередь мне самой, чтобы не сойти с ума, чтобы не чувствовать себя настолько разрушительно беспомощной, чтобы была иллюзия, что я чем-то кому-то полезна. Есть ROAR, есть «Новости-26» (ежедневный проект о российской политике для подростков. — Прим. «Холода»), есть моя работа с украинскими фондами, которым я помогаю как маркетолог pro bono. Это то, что я могу делать, но это капля в море, и я все время себе напоминаю: это нужно тебе, тебе, тебе, ты помогаешь себе. Да, я помогаю себе.
У нас в «Холоде» была колонка Зинаиды Пронченко «Смысл — в личных целях», в которой она соглашается с вами, что любое дело сегодня — это дело «для себя», но она это формулирует как приговор и трагедию, а не как утешение.
— Не знаю. Помимо зарабатывания на жизнь своей профессией маркетолога (у меня, конечно, есть и коммерческие клиенты тоже), я, кажется, не делаю ни одной вещи, которая не была бы связана с политикой или благотворительностью. Я просто не могу. Приговор это или утешение? Наверное, и то и другое. Перед войной я писала и рисовала детскую книжку про капибар. Она лежит раскрытой на той странице, на которой она была раскрыта 16 февраля 2022-го. Я не могу ее закончить. Мы с прекрасной командой готовили к выпуску альбом детского хип-хопа «Демон в клетчатой пижаме», но наш композитор уехал волонтерить в Варшаву, а я занялась тем, чем я занялась. Что тут сказать? Закончим после победы Украины. И так еще много чего…
Вы думали о том, когда сами сможете снова приехать в Россию?
— Последний раз я была в России в декабре 2021 года, за несколько месяцев до войны. Меня предупредили, что мне не стоит больше въезжать. Это тяжело, я привыкла проводить в России дозволенные мне безвизовым режимом шесть месяцев в году, привыкла, что я живу на две страны. Россия — огромная часть моей жизни, я хочу вернуться к ней. Мне дико оттого, что я больше не могу писать о российской повседневности, например, потому что я ее просто не знаю. Год — это огромный срок, у меня пропало «чувство города». Вот, говорят, огромная сеть супермаркетов сделала ребрендинг — и для меня это значит, что я больше толком не понимаю, как выглядят улицы Москвы и не только Москвы. Это крошечная деталь, но для человека, который пишет о крошечных деталях, не знать и не видеть таких вещей трудно.
И путешествие слона в 2023 году вы бы уже не смогли описать?
— Уже, к сожалению, нет. Но подождем. Никакое зло не вечно.